Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
Не могу сказать, чтобы Коля в этих кинопробах был так уж похож на Федора Михайловича. По-моему, его почти не гримировали: только борода напоминала о том, кого он изображал. (В жизни Коля, кажется, тогда был еще безбородым.) Но с экрана на нас смотрел живой Достоевский.
Реальный Федор Михайлович, я думаю, выглядел благообразнее, чем Коля в его роли. Но перед нами был не актер, играющий Достоевского, и даже не сам Достоевский, а — живое воплощение самого духа Достоевского, его исключительной нервной энергии, его уникального сознания. И главное, было ощущение, что перед нами человек — совершенно необыкновенный и безусловно гениальный.
Можно ли «сыграть»
Не знаю. Вероятно, можно. По крайней мере, мне часто случалось видеть актеров, которые в жизни были не Бог весть какого ума, а играли мыслителей, мудрецов, и в мудрость созданных ими персонажей верилось безусловно.
Но Коля Глазков не играл гениального человека. И он не пытался сыграть необыкновенного человека. Он сам был необыкновенным человеком, поэтому ему только и оставалось быть самим собой. Что он и делал.
В общем, нам с Мишей было что рассказать Лиле Юрьевне, которая к фильму о Чернышевском, как говорил мне Миша, относилась с особым интересом, а от идеи попробовать на роль Достоевского Колю Глазкова была в восторге: Коля тоже был для нее свой человек, она знала и любила его так же давно, как Мишу, Бориса, Дезика и их погибших на фронте друзей.
Разговор о Чернышевском в тот вечер первого нашего настоящего знакомства тоже имел место, и об этом я еще вспомню. Но пожелала Л. Ю. меня увидеть и поближе со мной познакомиться вовсе не из-за Чернышевского и не из-за Мосфильма. Совсем не кино лежало в основе ее интереса к моей персоне.
Хотя — как сказать! — отчасти и кино тоже.
Дело было в том, что я тогда написал и напечатал статью, в которой сопоставлял ошеломивший всех нас фильм Феллини «Восемь с половиной» с поэмой Маяковского «Про это». Миша эту статью подсунул Лиле Юрьевне, и она, прочитав ее, загорелась идеей вдохновить великого итальянца на создание фильма «по Маяковскому», по этой самой его поэме «Про это». Ну, может быть, не совсем по этой поэме, но, во всяком случае, она увидела тут некий повод для возможного содружества двух гениев. Вот об этом-то она и хотела со мной поговорить.
О предстоящем нашем визите к Л. Ю. мы были оповещены заранее, и надо же было так случиться, что утром этого дня мы с женой столкнулись со Слуцким. В это время они с Таней жили уже в нашем микрорайоне, и встретить его на одной из наших улиц было немудрено.
— А мы сегодня идем к Лиле Юрьевне, — тут же сообщила Борису моя жена.
Выслушав, что идем мы к Лиле Юрьевне с Мишей и что этот наш визит к знаменитой женщине будет первым, Борис сказал:
— Значит, так, Слава. Запомните то, что я вам сейчас скажу. Первое. Прежде, чем что-нибудь сказать, мысленно сосчитайте до ста.
— До десяти, — жалобно попросила жена.
— До ста! — жестко отрубил он. — Второе. Войдя в квартиру, вы скажете: «Лиля Юрьевна, где у вас можно помыть руки?». И третье. В двенадцать часов, сколько бы вам ни говорили, что еще рано, как бы ни уговаривали посидеть еще, вы встанете и уйдете.
Последние два совета жена приняла как руководство к действию, чем сразу расположила к себе хозяйку дома. Что же касается первого Бориного указания, то его выполнить ей было гораздо труднее.
— Ну что? Как фильм? — спросила Лиля Юрьевна, едва мы успели раздеться и обменяться приветствиями.
— Да, расскажите… — тут же включилась в разговор моя жена, уже успевшая не только осведомиться, где ей можно вымыть руки, но и осуществить это ритуальное действие. Послушно выполнив, таким образом, одно из Бориных указаний, она, как видно, решила, что для начала этого хватит, и не дала себе
труда мысленно досчитать даже до десяти.— Расскажите, как там «Анна Каренина»?
Она слышала от меня, что с утверждением Татьяны Самойловой на роль Анны были какие-то сложности (генеральный директор Мосфильма сказал, что не Самойловой, с ее внешностью горняшки, играть аристократку), и решила, что Лиле Юрьевне тоже не терпится узнать, чем кончился этот конфликт. Ну и, конечно, попала пальцем в небо.
— Вот уж что меня совсем не интересует, — пренебрежительно отмахнулась Л. Ю., — так это ваша «Анна Каренина». Я спрашиваю про Чернышевского…
Эту реплику моя жена — слава Богу! — оставила без ответа. То ли вовремя вспомнила совет Слуцкого, то ли просто лишилась дара речи, услыхав, что Чернышевский для Л. Ю. интереснее Толстого.
Для меня не было сомнений, что пренебрежительный тон Л. Ю. по отношению к «Анне Карениной» и то явное предпочтение, которое она отдала Чернышевскому перед гениальным творением Льва Толстого, вовсе не свидетельствовали о ее дурном литературном вкусе. Чернышевский был ей интересен не как художник. И не как социальный пророк и мыслитель.
Даже Маяковский говорил, что «жить и любить надо по заветам Чернышевского». Ну а уж Лиля… Тут и говорить нечего! Для нее Чернышевский был прежде всего провозвестник сексуальной свободы, предтеча грядущей (теперь уже не грядущей, а свершившейся) сексуальной революции. В сравнении с радикальными идеями Николая Гавриловича робкий сексуальный бунт толстовской Анны Карениной был просто детским лепетом. А сам Лев Николаевич, сурово осудивший этот ее жалкий бунт и жестоко наказавший свою героиню («Мне отмщение и аз воздам») и вовсе выглядел мракобесом, моральным держимордой, махровым реакционером.
Но не мог же я — тут же, при всех — объяснить всё это моей жене!
Единственное, что я мог сделать, — это кидать на нее время от времени то грозные, то умоляющие взгляды, напоминающие про первый — главный — совет Слуцкого.
Я сразу оценил важность этого совета. Может быть, это была моя ошибка, но двумя другими ни разу даже и не подумал воспользоваться. А что касается первого, то не раз приходило мне в голову, что обратить его Борису следовало не только к моей жене, но и ко мне тоже.
Сколько раз, не просчитав мысленно и до десяти, откликался я торопливым возражением на какую-нибудь реплику Лили Юрьевны. А между тем с ней не спорить надо было, не возражать ей (что толку в возражениях!), а слушать ее. Не стремиться к взаимопониманию, а тем более к единомыслию, а, напротив, ловить и отмечать самые неожиданные, парадоксальные, резко не совпадающие с общепринятыми ее высказывания, реплики, суждения. Я не сразу дошел до понимания той простой мысли, что самым интересным в нашем общении с ней были как раз те моменты этого общения, когда она не старалась искать и находить с нами общий язык, а была — собой.
Впрочем, она всегда была собой. Я бы даже сказал так: она позволяла себе быть такой, какой была, не думая о том, как это выглядит со стороны и какое впечатление может произвести на окружающих.
Стол, за которым мы ужинали, был уставлен старинными — редкой красоты — штофами, графинами и бокалами, а чай мы пили из изысканных, тоже очень красивых чашечек тончайшего фарфора. И тут же, рядом, — на буфете, на комоде, где-то еще — во множестве громоздились какие-то аляповатые глиняные маслёнки, редкого, как мне показалось, уродства. Лиля Юрьевна небрежно заметила, что когда-то увлеклась ими и собрала целую коллекцию этих уродцев.