Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
На стенах комнаты, где нас принимали, висели дивные картины Пиросмани — не репродукции какие-нибудь, не копии — подлинники. В соседней комнате, которую нам тоже показали, — портреты хозяйки дома: Тышлер, Штеренберг. А над столом, за которым мы сидели, прямо напротив меня, вся стена была увешана жостовскими подносами. Сами по себе они были, наверно, хороши, но с Пиросмани и Тышлером, как мне показалось, не больно гармонировали. А ей это было не важно. Нравились они ей, эти жостовские подносы, — и всё! И плевать ей было, гармонируют они с Пиросмани и Тышлером или не гармонируют. Так же как плевать ей было на то, как сочетаются
И вот так же, совершенно не думая о том, какое впечатление это может произвести на окружающих, рассказывая о своем телефонном разговоре с Пастернаком в самые страшные дни всенародной его травли (тронутый ее искренним сочувствием, он разрыдался), она могла вдруг бросить задумчиво, словно отвечая каким-то своим мыслям:
— В эти последние свои годы Боря совсем одичал.
А когда я прочел однажды ей и Василию Абгаровичу небольшой отрывок из своего «Случая Мандельштама» (прочел только потому, что в том отрывке было много о Маяковском), она — очень простодушно — спросила:
— Вы в самом деле считаете Мандельштама большим поэтом?
И так же простодушно сообщила, что они с Осей и Володей и в грош его не ставили.
— Бывало, как заведет: «Над желтизно-ой прави-ительственных зда-аний…» Мы его называли: «Мраморная муха».
— А вот Катаев, — не удержался я, — пишет, что Маяковский Мандельштамом восхищался.
И напомнил эпизод из катаевской «Травы забвенья», в котором подробно, с сочными катаевскими деталями описывалась встреча Маяковского с Мандельштамом в каком-то гастрономическом магазине:
Маяковский довольно долго еще смотрел вслед гордо удалявшемуся Мандельштаму, но вдруг, метнув в мою сторону как-то особенно сверкнувший взгляд, протянул руку, как на эстраде, и голосом, полным восхищения, даже гордости, произнес на весь магазин из Мандельштама:
— «Россия, Лета, Лорелея».
А затем повернулся ко мне, как бы желая сказать: «А? Каковы стихи? Гениально!»
— Да разве можно верить Катаеву? — сказал на это Василий Абгарович.
И добавил, что главная неправда катаевской «Травы забвенья» даже не в количестве в ней разного фактического вранья, а прежде всего в том, как нагло автор этого сочинения преувеличивает степень своей близости с Маяковским.
— Он был нам чужой, совсем чужой, — сказала Лиля. — Его пьесы шли во МХАТе!
Последняя фраза этой реплики прозвучала так, словно отдавать свои пьесы МХАТу было для писателя в те времена самой низкой степенью художественного падения.
На самом деле, однако, это был знак только чуждости, а отнюдь не низкого художественного качества катаевских пьес. По части художественности Л. Ю. ко МХАТу никаких претензий не имела. Просто у них была своя компания, а у тех, чьи пьесы шли во МХАТе, — своя.
Я уже рассказывал, как Боря Слуцкий однажды сказал мне:
— Вчера я был у Митурича. И можете себе представить? Оказалось, что за тридцать лет я был первым футуристом, который его навестил.
Эта реплика Бориса не случайно вызвала у меня юмористическую реакцию. На самом деле никаким футуристом Борис быть, конечно, не мог — это было просто смешно.
Но Василий Абгарович и Лиля Юрьевна футуристами были. Не самозванцами какими-нибудь, а самыми что ни на есть настоящими, последними футуристами-лефовцами.
И салон у Лили
Юрьевны — если уж называть его салоном — был не просто литературным, а именно лефовским, футуристическим.Поэтов здесь ценили не по официальной советской табели о рангах и не по какому-нибудь там Гамбургскому счету, а именно вот по этой — футуристической, лефовской шкале ценностей. И потому рядом с ее любимым Слуцким в сознании Л. Ю. стояли не Самойлов или, скажем, Окуджава, а — Вознесенский и Соснора.
Однажды Л. Ю. рассказала нам о своей давней ссоре с Виктором Борисовичем Шкловским.
Не помню, то ли это было какое-то заседание редколлегии «Нового ЛЕФа», то ли просто собрались друзья и единомышленники. Происходило это в Гендриковом, на квартире Маяковского и Бриков.
Шкловский читал какой-то свой новый сценарий. Прочитал. Все стали высказываться. Какое-то замечание высказала и она.
— И тут, — рассказывала Лиля Юрьевна, — Витя вдруг ужасно покраснел и выкрикнул: «Хозяйка должна разливать чай!»
— И что же вы? — спросил я.
— Я заплакала, — сказала она. — И тогда Володя выгнал Витю из дома. И из Лефа.
Рассказывала Л. Ю. про эту их старую ссору в середине 60-х, в самый разгар бешеной кампании, которую вели против нее в печати два сукиных сына — конечно, с соизволения или даже по прямому указанию самого высокого начальства.
Кампания эта к тому времени продолжалась уже несколько лет. Вообще-то, началом ее надо считать выход 65-го тома «Литературного наследства» — «Новое о Маяковском». Издание это было осуждено специальной комиссией ЦК. Особый гнев начальства вызвала опубликованная в томе переписка Маяковского с Лилей Юрьевной.
Вот с этого и началась длящаяся годами, то затихающая, то с новой силой вспыхивающая травля Л. Ю. в печати.
Виктор Борисович в этой ситуации повел себя не лучшим образом.
В 1962 году на дискуссии в клубе «Октября» (не самый уважаемый в то время журнал) на тему «Традиции Маяковского и современная поэзия» он произнес речь, в которой тоже дал залп по этой осужденной высокими инстанциями сугубо личной переписке. Сокрушался, что Маяковский представлен в ней мало что говорящими уму и сердцу читателя короткими записочками. Сказал даже, что напечатанные с комментариями в академическом томе, записочки эти «изменили свой жанр и тем самым стали художественно неправдивыми». А в заключение посетовал, что в томе не напечатано «большое письмо Маяковского о поэзии. Оно осветило бы записочки».
Особенно возмутила Лилю Юрьевну в той его речи именно вот эта последняя фраза, поскольку это «большое письмо Маяковского о поэзии» существовало исключительно в воображении Виктора Борисовича. На самом деле никакого такого письма не было, и он не мог этого не знать.
Вскоре после того как это выступление Шкловского появилось на страницах журнала, Лиля Юрьевна получила от него такое послание:
…Факт есть факт. Письма не существует и не было. Мне жалко, что я ошибся и обидел тебя.
Новых друзей не будет. Нового горя, равного для нас тому, что мы видали, — не будет.
Прости меня.
Я стар. Пишу о Толстом и жалуюсь через него на вечную несправедливость всех людей.
Прости меня.