Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:

В отличие от тех людей, которые «простили» сына замученного и расстрелянного ими отца Ивана Елагина, у Маршака не было перед несчастной Цветаевой никакой личной вины. Во всех ее несчастьях и в ее трагической гибели он — лично — виноват не был. Но он прощал ее от имени государства, с которым себя отождествлял.

Больше всего меня поразило именно это! В четверостишии, заключающем его стихотворение о Цветаевой, с Мариной говорил не тот Маршак, с которым я уже привык беседовать в одной из самых, как мне казалось, дальних комнат его квартиры, а «Маршак Советского Союза», обитавший в той его парадной приемной, где он принимал меня с Осетровым.

Не помню сейчас,

чем кончился тогдашний наш разговор, но какое-то впечатление мой «взрыв» на Самуила Яковлевича, как видно, все-таки произвел. Когда стихотворение было напечатано, я заметил, что одно словечко в той последней строфе он все-таки заменил. Заключительные строки того варианта, который он мне прочел, звучали так:

Себя ты до последней строчки Сумела родине вернуть.

В печатном варианте они выглядели уже чуть-чуть иначе:

Себя ты до последней строчки Успела родине вернуть.

Не «сумела», а — «успела». Разница как будто невелика, вроде бы даже и не заметна. Но я, прочитав печатный вариант (в маленькой книжечке Маршака «Избранная лирика», вышедшей осенью 62-го), эту разницу с удовлетворением отметил. «Сумела» — это значит, сделала какое-то усилие для того, чтобы вернуть себя родине «до последней строчки», — то есть чтобы родина отпустила ей все ее заблуждения и грехи. Может быть, даже повинилась перед родиной, признала, что в чем-то была перед ней виновата. В слове «успела» этого оттенка уже нет.

Может быть, все это — не более, чем плод моего воображения. А может быть, даже и та осуждающая, прощающая Цветаеву интонация, которая так возмутила меня в этом маршаковском стихотворении, тоже мне только померещилась?

Нет, даже сейчас, когда всё написанное Цветаевой и впрямь — давно уже — вернулось к нам «до последней строчки», я все-таки слышу в последней строфе стихотворения Маршака эту прощающую ноту. Прощающую ее от имени государства.

Звериный оскал этого государства Маршаку был хорошо знаком. На этот счет не было у него никаких иллюзий. Но при всем при том он ощущал и сознавал себя государственным поэтом, «Маршаком Советского Союза». И как будто не смущался этой своей ролью. Не стыдился её.

На эту тему мы с ним почти никогда не говорили. Но одна — весьма примечательная — его реплика, объясняющая его отношение к этой проблеме, запомнилась мне хорошо.

— Россия, голубчик, — сказал он мне однажды, — это такая страна, где надо идти только по дороге. Один шаг в сторону — и попадаешь в трясину. А дороги, — многозначительно закончил он, — прокладывает государство.

Получалось, что каким бы оно ни было, это трижды проклятое наше государство, оно — как и в былые, царские времена — оставалось все-таки единственной силой, способной хоть как-то цивилизовать эту огромную дикую страну, где — по слову Вяземского — от мысли до мысли тысячи верст бездорожья и пустого пространства.

Этот разговор, как вы понимаете, происходил не в парадной приемной, а в одной из самых дальних комнат его «квартиры». Выходит, что и в этих дальних комнатах, куда не всякому посетителю дозволено было войти, Маршак оставался государственником.

Вот так, впрямую, мысль о цивилизаторской роли государства в нашей дикой стране, как я уже сказал, была брошена им лишь однажды. Но к разговорам о том, как глубока пропасть, отделяющая тоненькую плёночку цивилизации

от темноты и холода российского бездорожья, он возвращался постоянно.

Однажды рассказал такую историю.

Отдыхая в Барвихе, он разговорился с одним министром, и в разговоре выяснилось, что мать этого высокопоставленного советского чиновника — совсем простая деревенская женщина, до сих пор живущая в своей деревне, в какой-то глухой, как теперь принято говорить, глубинке.

Министр время от времени навещал старушку, но, как видно, про свою московскую жизнь говорил с ней не часто. Во всяком случае, где и кем работает ее сын, она представляла себе, как оказалось, весьма смутно. И однажды прямо его об этом спросила.

Несколько удивленный этим ее неведением, он ответил.

— Я — министр. Понимаешь? Министр!

— Ну да, министр, — кивнула она. — Это я понимаю. Но работаешь-то ты где? Где она протекает, твоя работа?

— Как это где? — еще больше удивился он ее бестолковости. — В моем учреждении, в министерстве.

— И это я понимаю, — снова кивнула она. — Раз министр, значит, в министерстве. Но это министерство-то твое, оно где располагается? В доме? Или на улице?

И узнав, что в доме, облегченно вздохнула:

— Ну, слава Богу! Не на холоде, значит, а в тепле. Это хорошо!

И только тут почтенный министр усек главный смысл ее вопроса. Старушку совершенно не интересовало, в чем состоит работа сына, чем он там в своем министерстве занимается. Ее волновало главное: на улице проводит он свой рабочий день, как проводила его всю свою жизнь она и все ее предки, или — в доме, в тепле. И только узнав, что в тепле, наконец-то поняла, что работа у сына — хорошая. Не то что у них, деревенских. И совсем не важно было ей, что он там, в этом своем учреждении, — главный. Был бы хоть самый что ни на есть последний писарь. Водораздел между плохой и хорошей работой в ее сознании проходил не между разными должностями — высокими или низкими, — а между теми, кто вынужден весь свой рабочий день — в любую погоду: в дождь, в снег, в слякоть, в мороз, — торчать на улице, и теми баловнями судьбы, чья работа протекает в доме, в тепле.

Этот рассказ министра так поразил Маршака, что однажды он даже попытался его записать. И не просто записать, а претворить в некую художественную форму. В результате явилось на свет коротенькое стихотвореньице, включенное им потом в сборник его «Лирических эпиграмм»:

У одного советского министра Спросила мать, живущая в деревне: — Ты кем сейчас работаешь, сынок? — Он ей назвал свой пост и учрежденье, Но мать, не успокоившись, спросила: — А это в помещении, сынок? — Да, у себя, в служебном кабинете. — Ах, в помещенье? Ну и хорошо.

Не слышал бы я от Маршака тот поразивший его рассказ «одного советского министра», я бы так и не понял, в чем смысл этой его «лирической эпиграммы». Не понял бы даже, что побудило его так неуклюже записать эту невнятную историю и включить ее в сборник своих лирических эпиграмм. А ведь Маршак вообще-то умел внятно — а порой даже и виртуозно — выражать то, что он хотел выразить, — и в стихах и прозе. Что же случилось с ним на этот раз? Почему не удалось ему передать в этом стишке даже слабый отблеск того, поразившего его воображение рассказа?

Поделиться с друзьями: