Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:

Как я уже сказал, Алексею Ивановичу я не мог не верить. И тем не менее это его письмо не сильно меня поколебало.

Начну с того, что весьма сомнительной показалась мне версия о сознательной фальсификации, проделанной сыном Самуила Яковлевича — Эммануилом Самойловичем. (С. Я. и все домашние звали его «Элик», поэтому я привык к такому звучанию и написанию его имени, и пантелеевское «Иммануэль» немало меня удивило.)

Совершенно непонятно было мне, почему последние стихи С. Я., в особенности то, которое я впервые услышал в ту ночь от Вали, могли способствовать созданию образа правильного Маршака. (Правильного — с официальной советской точки зрения.) «Правильному» советскому поэту полагалось быть оптимистом, так что это последнее, страшное, полное глубочайшего мрака и отчаяния стихотворение скорее разрушало,

нежели укрепляло образ «правильного» Маршака.

Ну а кроме того, мои тогдашние рассуждения основывались не на одном этом, а на многих стихах С. Я. И все они, кстати сказать, печатались еще при его жизни, так что ни о какой сознательной фальсификации, жертвой которой якобы я пал, не могло быть и речи.

В этом духе я и ответил Алексею Ивановичу. Признавался, что известие об отношении С. Я. к религии, о котором, по его словам, знали все старые друзья Маршака, для меня стало полной неожиданностью. Просил написать об этом чуть подробнее.

Ответное письмо А. И. показалось мне еще менее убедительным. И даже уже не таким ясным и определенным, как первое. (Отчасти, может быть, мне так показалось, потому что, в отличие от первого, напечатанного на машинке, оно было написано от руки, торопливо, с помарками, вычеркиваниями и подчеркиваниями.)

Дорогой Бенедикт Михайлович!

Вы просите меня: напишите об этом несколько слов. Об этом несколько слов не пишут. И вообще, конечно, разговор не для письма.

Началось ведь с того, что я задал Вам вопрос (о датах написания нескольких стихотворений), на который Вы мне не ответили. Теперь задаете вопросы Вы.

Отвечаю.

Да, я имел в виду именно то, что для Вас явилось новостью.

Значит ли это, что Вы себя или я Вас можем обвинить в «фальсификации»? Боже избави.

Просто Самуил Яковлевич получился у Вас (для меня и для тех, кто знал его долго) немножко античным, однозначным, прямолинейным, двухмерным… Впрочем, это всё НЕ ТЕ СЛОВА… Может быть, вернее будет сказать, что он показан у Вас в одном пятом акте. А первых четырех нет. И получилось это только от незнания всех фактов духовной жизни С. Я.

Я просил Вас сообщить даты написания непубликовавшихся при жизни С. Я. стихов. Дело в том, что в годы, когда я знал С. Я. близко, ТАКИХ стихов он написать не мог. («Как призрачно мое существованье» — написано раньше: это стихи другого ряда, там говорится о «теле», о «тленной плоти».)

В последние годы его жизни мы встречались редко. То, что он печатал и присылал мне, было написано тем Маршаком, которого я знал в юности. А стихи, лежавшие на рояле, меня, как я писал Вам, поразили.

Бывают поздние прозрения, озарения и бывает наоборот, позднее помрачение. Пастернак стал религиозным на склоне дней. Ахматова была верующей всю жизнь…

Последний раз я видел Маршака таким, каким запомнился он мне с юных лет и каким оставался в течение 30 лет, — зимой 1960 года — в дни, когда умирала Т. Г., и позже — когда ее хоронили.

В последние четыре года мы виделись с ним всего 2–3 раза. К тому же это были встречи короткие, на людях.

В эти годы, по-видимому, и были написаны те, известные Вам стихи, которые он при жизни не печатал

А Вы не задумывались, кстати: ПОЧЕМУ не печатал?

Пишу бессвязно. ПРОСТИТЕ…

У нас дома опять лазарет…

Ну — и дальше уже о другом: вторая половина письма к нашей теме отношения уже не имеет.

По этому письму мне показалось, что А. И. слегка дал задний ход.

В нем уже ни слова о том, что я пал жертвой злостной фальсификации Элика. Есть даже готовность признать, что Маршак, которого знал я (Маршак «пятого акта»), был уже не тем Маршаком, какого знал он и все старые друзья Самуила Яковлевича. Возможно, под конец жизни на него нашло «помрачение» (в отличие от Бориса Леонидовича, который под конец жизни как раз «прозрел»).

Стихи, о которых он думал, что С. Я. сознательно их не печатал, все были напечатаны при его жизни. Просто А. И. их почему-то не знал. Да и в стихотворении «Как призрачно мое существованье», которое он знал и помнил, речь ведь тоже идет не только о «тленной плоти»:

Пусть будет так. Не жаль мне плоти тленной, Хотя она седьмой десяток лет Бессменно служит зеркалом вселенной, Свидетелем, что существует свет. Мне жаль моей любви, моих любимых. Ваш
краткий век, ушедшие друзья,
Исчезнет без следа в неисчилимых Несознанных веках небытия…

«Исчезнет без следа…» Разве написал бы он так, если бы был религиозен? Если бы верил, что душа человека — бессмертна?

В общем, после этого второго письма Алексея Ивановича я еще больше укрепился в мысли, что в тех своих рассуждениях о материалистическом мировоззрении Маршака был не так уж не прав.

Тут надо еще сказать, что я не придал тогда должного значения его фразе: «…вообще, конечно, разговор не для письма». Лишь много лет спустя я понял, что, может быть, и не только в письме, но и в личном разговоре, если бы такой состоялся, он был бы не вполне откровенен — во всяком случае, более сдержан, чем ему бы хотелось.

С полной откровенностью Алексей Иванович высказался на эту тему десять лет спустя, в 1978 году, когда закончил свою, написанную в стол, автобиографическую повесть «Верую». У него не было — и не могло быть — никаких надежд опубликовать ее при жизни. (Увидела свет она двенадцать лет спустя, в 90-м). Даже в рукописи (в черновике) он не осмелился сохранить истинное ее название, зашифровав его переводом на латынь («Credo»).

В этой повести он впервые открыл будущему, неведомому своему читателю главную тайну своей жизни: с раннего детства и до конца дней он был верующим, что в советские времена (во всяком случае, для него, детского писателя, «работника идеологического фронта») было смертельно опасно.

Осмеливаясь иногда (очень редко) посетить церковь, он —

…спиной, затылком чувствовал глаза соглядатая не только в самом храме, но даже и на дальних подступах к нему. Входишь из притвора в церковь, и глаза уже сами собой начинают косить: направо — налево. Кто здесь оттуда?..

Из душераздирающих его рассказов об этой мучительной, потайной жизни, которой он вынужден был жить, приведу только один — и то лишь потому, что в нем фигурирует мой главный герой:

…Тамара Григорьевна носила крест. Однажды в редакции она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол. корректурный лист, золотой крестик выскользнул из-под воротника блузки. Произошло это в присутствии тогдашней руководительницы Ленинградского отделения издательства Веры Кетлинской. У нее хватило чести, чтобы промолчать, сделать вид, что не заметила, но в тот же вечер она поехала к Маршаку и сказала;

— Хочу надеяться, что это — семейная традиция… какая-нибудь родовая реликвия?

— Да… по-видимому, — смутился Самуил Яковлевич.

— И все-таки посоветуйте, пожалуйста, Тамаре Григорьевне крест больше не носить, помнить, что она работает редактором издательства Центрального комитета ВЛКСМ.

Слышал я это от Самуила Яковлевича Как поступила Тамара Григорьевна — не знаю. Кресты в те годы (а пожалуй, и много позже) пришпиливали булавками к нижнему белью, зашивали в подкладку… Иконы висели в шкафах, маскировались занавесками, шторами, портьерами. В Полновской сельскохозяйственной коммуне на озере Селигер в 1929 году у одной верующей женщины нашли икону, висевшую — под кроватью.

О религиозности Маршака в этой своей повести Алексей Иванович рассказывает обстоятельнее, откровеннее и, пожалуй, определеннее, чем в своих письмах ко мне:

…когда и как я узнал, что верят в Бога Самуил Яковлевич Маршак, Тамара Григорьевна Габбе, Даниил Иванович Хармс, — при всем желании вспомнить не могу. Но ведь была же минута, когда и Самуил Яковлевич спросил:

— Ты в Бога веришь?

И я ответил:

— Да

В какого же Бога он верил? Он читал и возил с собой повсюду две маленьких книжечки: русскую Псалтырь и английского Блейка Об этом я писал в воспоминаниях о Маршаке, думая, что сообщаю этим очень много. Возможно, что большинство читателей расценили это лишь как свидетельство эстетических вкусов Маршака

Да, со мной именно так и было.

Прочитав в воспоминаниях Пантелеева эту фразу, я не подумал, что за ней лежит нечто большее, чем стремление автора сказать о самых глубоких художественных пристрастиях Самуила Яковлевича. Хотя — мог бы об этом подумать, если бы догадался сопоставить эту пантелеевскую реплику с рассказом С. Я. о том, как сурово осудил его увлечение Блейком Горький: наверняка ведь это было связано с тем, что имя Блейка у Алексея Максимовича ассоциировалось с мистицизом, — а значит, как выразился бы в этом случае Ленин, — «с поповщиной».

Поделиться с друзьями: