Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
В тех старых своих воспоминаниях о Маршаке (они были написаны вскоре после смерти Самуила Яковлевича) Алексей Иванович вынужден был темнить, довольствоваться намеками, обиняками.
Здесь о религиозности С. Я. он говорит прямо:
О том, как он верил, я его не спрашивал. Обо мне он знал, что я хожу в церковь, ношу крест, что я православный. Бог у нас был один. В ленинградские и в первые московские годы он молился. Сколько раз я слышал от него в трудную минуту:
— Молись! Молись!
И тут он вспоминает о той злополучной моей статье и о нашей переписке:
Много лет спустя критик Сарнов в какой-то статье о Маршаке упомянул об атеистическом мировоззрении поэта Я не удержался и написал Сарнову, спросил его: достаточно ли твердо он убежден
Никогда в моей памяти в своих публиковавшихся лирических стихах Самуил Яковлевич не касался этой темы. В переводах с английского встречаются острые антиклерикальные эпиграммы. Но антиклерикальное можно найти и у глубоко верующего Вильяма Блейка.
Да, в самые последние годы, уже после смерти Тамары Григорьевны Габбе, какой-то поворот в мировоззрении Маршака произошел Мне кажется, в какую-то минуту он усомнился в бессмертии души. Основываюсь на тех же источниках, на какие ссылается Б. М. Сарнов: на его стихах.
Последние годы мы виделись с Самуилом Яковлевичем не часто, и он уже никогда не заговаривал на эту тему. И все-таки я знал и знаю и могу присягнуть, что атеистом он не сделался, как бы ни хотели этого некоторые близкие к нему люди.
Далее следует — почти дословно переписанный из его давнего письма ко мне — рассказ о том, как, пересаживаясь с поезда на поезд и с автобуса на автобус, он умудрился за двенадцать часов из эстонской деревушки, где настигла его весть о смерти Маршака, добраться до Москвы и как первое, что он увидел, что сразу бросилось ему в глаза в опустевшей, онемевшей и оглохшей квартире С. Я. на Чкаловской, — были три листочка очень белой бумаги, положенные на черную крышку рояля:
Буквально всем, кто появлялся в столовой, сын Самуила Яковлевича Элик говорил, показывая на рояль:
— Последние стихи Самуила Яковлевича.
Свой разговор на эту тему с А. И. Любарской Алексей Иванович тут пересказал чуть подробнее, чем в письме, но ничего существенного к прежнему пересказу не добавил. А вот об Элике и его «фальсификации» теперь он высказался гораздо жестче:
Когда были написаны последние стихи Маршака, — и действительно ли они были последними, — я не знаю. Но знаю, что при жизни он их никогда не печатал, не хотел, — во всяком случае, колебался, откладывал, не решался. А сын, во всем очень похожий на отца, но похожий карикатурно, любивший отца и ненавидевший его, презиравший всё, что любил отец (Гоголя, например), сын, больше всех знавший правду, больше всего боялся, что за отцом его останется слава идеалиста, человека, верившего в Бога.
Убежден, что листочки со стихами были заготовлены очень загодя и ждали своего часа. И когда час этот пришел, Иммануэль Самойлович положил их — якобы небрежно — на черную доску рояля и так же якобы небрежно ронял:
— Последние стихи Самуила Яковлевича
Я сказал: знавший больше всех… Да, больше всех, и все-таки не всю правду.
Всю правду о Маршаке знала, может быть, одна Розалия Ивановна Вильтцын, его долголетний секретарь. Она любила Самуила Яковлевич;). И в старости уже не скрывала этой любви. Когда он умер, она не отходила от его гроба Всю ночь провела в морге.
А после похорон, на поминках, когда кто-то что-то попросил на память о Самуиле Яковлевиче или — не помню — в связи с какими-то другими разговорами о вехцах или книгах Самуила Яковлевича, она, заплаканная, изреванная, осунувшаяся и потемневшая, вдруг улыбнулась и сказала — как будто не людям, ее окружавшим, а самой себе. Внутрь себя:
— А уж одну его книжечку я никому не отдам. Не-е-ет, никому!..
Тогда я не понял. Представилась записная книжка. А потом — в тот же день — вдруг догадался: серенькую, потрепанную, слегка уже засаленную Псалтырь она никому не отдаст, книгу, которая ей дорога и как память о Маршаке, и, может быть, больше чем память. Думаю, что и Розалия Ивановна была верующей. По-немецки. По-лютерански. Именно еще и потому была близка ее сердцу эта «книжечка»: Книга Псалмов.
Так в какого же все-таки Бога верил Самуил Яковлевич?
Русская Псалтырь, которую он всюду возил с собой, дает
основания предполагать, что веровал он — по-русски, по-православному.По своему великому значению, Псалтырь в нашем Православном отечестве издревле пользовалась особенным уважением, и не только при Богослужении, но и в быту житейском.
С другой стороны, однако, Псалтырь — это ведь Псалмы Давида, еще в эпоху Второго храма (с V в. до н. э.) ставшие составной частью еврейской литургии.
Так, может, С. Я был все-таки иудеем?
Или, как бесконечно преданная ему Розалия Ивановна Вильтцын, лютеранином?
Не знаю. Ничего не могу сказать.
В эту комнату своей многокомнатной квартиры Самуил Яковлевич меня никогда не приглашал.
Огонь с неба
То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить ее и разгонять.
О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!
Один там только и есть порядочный человек: прокурор, да и тот, если сказать правду, свинья.
1
Никогда не забуду чувства, с которым впервые читал захватанную, обтрепанную по краям, перепечатанную через один интервал (и на обороте тоже) рукопись повести, которая позже увидала свет под названием «Один день Ивана Денисовича». (В том машинописном варианте она называлась «Щ 854», и было не совсем даже понятно — заглавие это произведения, которое мне предстояло прочесть или шифр, обозначающий имя автора, пожелавшего остаться неизвестным.)
Когда рукопись эта появилась в редакции «Нового мира», Твардовский, прежде чем начать трудную и, как тогда казалось, почти наверняка обреченную на неуспех борьбу за нее, дал ее прочесть некоторым ближайшим своим друзьям: помимо всего прочего, хотел заручиться их поддержкой. В числе первых ее читателей (если не считать сотрудников редакции) был Самуил Яковлевич Маршак.
Рассказывая мне о ней, он, между прочим, сказал:
— Я всегда говорил Александру Трифоновичу: надо терпеливо, умело, старательно раскладывать костер. А огонь упадет с неба…
Солженицын, что теперь ни говори, был тогда для нас именно вот этим самым огнем, упавшим с неба.
Конечно, этот огонь упал не в пустыню. Не будь тогда у нас «Нового мира» Твардовского, повесть Солженицына, быть может, еще не один год пролежала бы в столе у автора. Не случайно именно в «Новый мир» Солженицын рискнул отдать своего «Щ 854». Твардовский хорошо умел раскладывать свой костер.
Версия появления повести в редакции (лучше сказать — легенда) была такая: рукопись будущим ее редактором Асей Берзер была извлечена из самотека и передана — в обход редколлегии — прямо в руки Твардовскому.
Но я — уже тогда — знал, что принес ее в «Новый мир» Лев Зиновьевич (для меня — Лёва) Копелев.
Рассказавший мне об этом Володя Лакшин про Лёву и его роль в этом деле говорил с какой-то снисходительно-неодобрительной гримасой: принес, не сказал ни единого доброго слова, просто кинул Асе на стол: вот, мол, прочти при случае сочинение одного моего приятеля. То ли побаивался хвалить, то ли ему и в самом деле повесть не шибко нравилась и отдать ее в журнал он согласился просто по дружбе с Александром Исаевичем, с которым вместе отбывал срок на «шарашке».
На самом деле это было совсем не так.
А как — я знал уже тогда: и от самого Лёвы, и от Аси.
Рукопись Асе передала жена Лёвы, Рая. Они между собой решили, что так будет лучше. К Копелеву в «Новом мире» и вообще-то относились неважно, а тут еще — накануне — он повздорил с Твардовским: тот отказался заступаться за «Тарусские страницы», тираж которых собирались пустить под нож, ругал Паустовского, и Лев чего-то там ему наговорил по этому поводу, что отнюдь не улучшило их и без того плохих отношений.