Сквозь ночь
Шрифт:
Хозяйка дома сделала вид, что в восторге от букетика и от того, что мы пришли: молодцы, очень славно, а вот опаздывать нехорошо, ай как нехорошо, да что с вами, с непутевыми, поделаешь. Лучше поздно, чем никогда, не правда ли?
В столовой шумели умеренно, как шумят после второй или третьей рюмки в культурном доме; хозяин сидел без пиджака, в шерстяной темно-серой рубашке с расстегнутым воротом, лицо у него раскраснелось, волосы встали дыбом. Он приветливо помахал нам рукой.
Конечно, без требования выпить штрафную дело не обошлось, и я тут же налил себе еще. Но и после
Поэтому я налил себе четвертую и предложил выпить соседу справа — тому, что рассказывал насчет икры. Но он прикрыл рюмку ладонью.
А потом хозяйка потребовала внимания и стала показывать монотипии — работы стриженного по-римски молодого человека, а он сидел потупясь, хмурился и катал на скатерти хлебные крошки.
Монотипия — это оттиск на бумаге с цинковой доски, на которой пишут красками, я люблю эту смелую технику, но тут было смелости через край, через все края, тут было в сущности — бог знает что! Но все глубокомысленно смотрели, молча или понимающе кряхтя, некоторые щурились, а мне стало неловко, я поднялся потихоньку и пошел в кабинет хозяина, сел там в глубокое кресло и закурил.
Кабинет был очень продуманный, никакого «модерна»: мебель старая и в меру обшарпанная, кожа на кресле прорвана в двух местах, уйма книг, повсюду запросто развешены какие-то фотографии, полно затрепанных журналов — словом, без пошлости, но ничто человеческое не чуждо.
Явилась хозяйка. На щеках — румянец. Положила папку с монотипиями на заваленную журналами тахту, присела и деликатно спросила:
— Кажется, вам не понравилось?
— А вам?
— По-моему, очень талантливый юноша.
Тут я сдвинулся с тормозов.
— Слушайте, — сказал я, — вот вы ходите на вернисажи, на просмотры, зовете к себе молодые таланты, состоите в постоянных клиентах у букинистов и все такое… Зачем это вам?
— То есть как?
У нее приподнялись брови.
— Нет, правда, — сказал я, — ведь это очень трудно: за всем угнаться, ничего на свете не упустить. Масса хлопот. Верно ведь?
Она как-то сразу, вмиг побледнела.
— Знаете, — сказала она тихо, — мне казалось, вы человек тонкий…
Я молча полез за сигаретой.
— Дайте и мне, — потребовала она.
Курила она, как все некурящие, глядя на кончик сигареты так, будто там собрались все ее жизненные проблемы.
— Если не ошибаюсь, вы считаете себя психологом, — проговорила она. — Человековедом, или как там, не знаю… Так вот, у нас, я имею в виду Юру и себя, была очень трудная молодость. Все своим горбом. Лучшие годы. Очень трудно. Ни квартиры порядочной, ни денег, ни положения в науке, двое стариков на руках. Моя мать и его… Юрочкина. А потом война. Вы ведь на фронте были? Ну вот. А мы — золотой фонд, — она усмехнулась, — в Ленинграде. Видите? Вот оно, золото.
«Впервые нестарая и небезобразная женщина показывает тебе вставные зубы», — подумал я.
— А свои вынимались легко, как семечки из подсолнечника. Без боли.
Она снова усмехнулась, погасила тщательно сигарету.
— А теперь… — она помолчала, — теперь пойдемте к гостям.
— Нет, погодите, —
сказал я. — Что же все-таки теперь?— Как видите, — она пожала плечами. — У одних дачи, собаки. Нам нужно другое.
— Вот это? — я поглядел на папку с монотипиями. — Это вам действительно нужно?
Она помолчала.
— Я думала, вы добрее.
И вышла.
Тут в кабинет заглянул тот, с икринкой: «Скучаете?» В руках у него был альбом репродукций — Модильяни, мюнхенское или парижское издание, большого формата.
— Ну хорошо, — сказал он, — а почему все-таки у его людей, особенно у женщин, такие длинные шеи? Это ведь неестественно. И потом — пустые глаза. То есть не то чтобы пустые, я выразился неточно. Незрячие. Будто залито голубой водой.
— Чтобы не видеть самодовольных, — сказал я. — Самодовольных и самоуверенных.
— Вот как? Хм… Объяснение забавное. Но — извините — неубедительное.
— Имеете лучшее?
— Оригинальность. Быть непохожим. Привлечь внимание любой ценой. Ведь это единственная возможность завоевать успех, не так ли? По крайней мере, среди снобов двадцатого века..
— Послушайте, — сказал я, — снимите с губы икринку.
— Благодарю, — он достал из кармана платок.
«Сейчас начнет с Пикассо», — подумал я.
— Возьмите Пикассо, — сказал он, пряча платок. — Не кажется ли вам, что он попросту издевается над восторженными снобами?
— Мне кажется, Пикассо великий художник.
— Даже когда он пишет какую-нибудь красотку с тремя носами или полдюжиной глаз?
— Между прочим, — возможно спокойнее сказал я, — знаете, как звучит его полное имя? Диего Хосе Франсиско де Пауле Хуан Непомучено Криспин Криспиниано де ла Сантиссиме Тринидад Руси — и Пабло Пикассо.
— Неужели?
— Приблизительно так.
— Многовато для одного. — Он рассмеялся.
— Для одного среднего, — сказал я, и тут-то меня понесло: — А для Пикассо, может быть, мало! Он один вобрал в себя все. Всю мудрость и все безумие века.
— Насчет безумия — трудно не согласиться. — Он вежливо усмехнулся. — Но, в сущности, вы уклоняетесь от серьезного разговора.
— Нисколько (Уфф! Кажется, удалось притормозить). Просто не знаю, как объяснить. Впрочем, такие вещи объяснению не поддаются.
— Вот-вот, очень удобный маневр. «Объяснению не поддаются»… А я вам скажу — только, пожалуйста, не обижайтесь, — что вы и сами себе объяснить не можете ни полдюжины носов, ни вот эти незрячие глаза и лебединые шеи. Может быть, вам неловко признаться, но если вы нормальный человек, то вам такое наверняка не может нравиться.
Я поднялся.
— Нет, погодите, — сказал он. — Попытаемся договорить. Я тут бегло просмотрел биографию Модильяни — сын разорившегося банкира, любовь к искусству, Париж, Монпарнас, нищета, туберкулез, абсент, все понятно, помер в госпитале, — ну и что же, во имя чего? Пожалуйста, поймите меня, правильно, это был, наверное, хороший, несчастный человек, пусть алкоголик, — но что, собственно, мог он сообщить людям? Какую, простите за научность терминологии, полезную информацию получило человечество из его картин?