Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я снова привалился к спинке и стал глядеть в потолок, чтобы не видеть галстука с парчовой нитью.

— Я прочел, — продолжал он, — что при жизни Модильяни рисовал за полфранка портреты в кабачках, а в пятьдесят шестом году его небольшая акварелька пошла на аукционе за два с половиной миллиона франков.

— Угу, — промычал я, разглядывая трещинку на потолке. — Это известно.

— Ну так вот, — сказал он, — меня эти сентиментально-финансовые драмы убеждают лишь в том, что в королевстве Датском действительно не того… — Он повертел указательным пальцем у виска. — Конечно, франки послевоенные, не бог весть какое богатство, но, право же, можно было найти

им более разумное применение, вы не находите?

— Безусловно. — Я стал барабанить по кожаным диванным бокам.

— Впрочем, суть, конечно, не в деньгах, не в этом соль… — Он помолчал и вздохнул. — По моему глубокому убеждению, искусство вообще-то не подвинуло человечество ни на йоту вперед, вот ведь какая штука. Ни на вот столечко.

— Да-да, конечно, — сказал я вслух, — интеграл несомненнее Венеры Милосской, и мы всем на свете обязаны науке и технике. Пойдемте пить кофе.

В этом доме кофе варили не как-нибудь, а в медной узкогорлой посудине, привезенной не то из Баку, не то из Сухуми; и была вода со льдом, и долгоиграющие пластинки.

Сперва поставили «Аве Марию», играла Иоко Куба, шестнадцатилетняя японская скрипачка, лауреат Московского конкурса, и все слушали самозабвенно, подперев рукой голову или прикрыв глаза, одна только очень знающая жена хмурилась и курила, часто стряхивая пепел в блюдце. Всеведущий Антон нашептал мне, что ее услали в лагерь в сорок девятом за какую-то ересь, и что она держалась на редкость мужественно, и что ее теперешний муж (он слушал, смежив синеватые веки) тоже держался на редкость мужественно и благородно; он оставил семью и поехал за этой женщиной куда-то на край света и жил где-то рядом, пока не помер старик и стало возможно вытащить ее на волю.

После «Аве Марии» поставили трио Чайковского, и хозяйка внесла на цыпочках еще кофе, а хозяин, тоже на цыпочках, принес последние приобретения: две лаково блестящие толстые книги альбомного формата — «Художник и его мастерская», парижское издание, и «Словарь абстрактного искусства», напечатанный в Лозанне.

Сияя, он положил оба тома мне на колени и отошел, всем своим видом показывая, что не станет мне мешать наслаждаться.

Книги были напечатаны превосходно, и пока скрипка, рояль и виолончель оплакивали великого артиста, я успел узнать, как выглядят мастерские Шагала, Буффе, Пикассо, Рауля Дюфи и некоторых других, и полистал отлично иллюстрированный словарь, где были собраны воедино все известные пророки, мученики и шарлатаны абстракции.

— Ну, как? — спросил хозяин, когда пластинка умолкла.

— Очень, очень, — ответил я.

Что можно было еще сказать, книги-то ведь дорогие, редкие, и раздобыть их было, должно быть, нелегко.

Он поставил пластинку Баха, что ли, — и все снова самозабвенно прикрыли глаза. Одна только очень знающая жена (кажется, она так и не проронила ни слова за весь вечер) поднялась и тихонько вышла, и ученый муж вышел следом за ней. Когда в прихожей щелкнула дверь, поднялся и я.

Выпить — вот чего мне захотелось, и я заглянул на кухню. Там пахло объедками, кофе и валерианкой; хозяйка стояла у открытой форточки, она обернулась испуганно, в руке у нее был зажат платочек.

— Что это с вами? — спросил я. — Сердце?

— Нет, ничего…

Она стала зачем-то сдвигать немытые тарелки, хрустальные вазы с недоеденными салатами, опрокинула рюмку.

— Устала маленько, — виновато улыбнулась она.

Я налил коньяку себе и ей.

— Нет, спасибо.

— Ну, немножечко. Чуть-чуть. Символически.

Она взяла рюмку, мы чокнулись.

— Слушайте,

милый вы человек, — сказал я, — и все-таки зачем вам все это?

Она отставила рюмку и села.

— Не знаю, не знаю… — Она провела по глазам ладонью. — Все разгорожено, каждый о своем, будто глухие… А надо ведь и общее, хоть что-нибудь… Почему мы не можем понять друг друга? — с неожиданной силой спросила она. — Почему?

Ушел я потихоньку, не прощаясь. Внизу ждала лифта Аленка, дочь хозяев, студентка с иронически-загадочным взглядом, вся в росисто-крупных каплях.

— Ну, как там предки? — спросила она. — Все еще веселятся?

На улице валил мокрый снег. Я остановил такси, в машине стояла теплынь, шофер попался говорливый. Ехать было далеко, через всю Москву, и он успел рассказать о порядках и беспорядках в таксомоторном парке и что с планом теперь трудновато, машин прибавилось, а вообще-то день на день не приходится; вот сегодня, допустим, погода такая, что жить можно, пешком никому неохота ходить…

Да, поговорить он был мастак, и я так и не смог до конца додумать, почему мы не можем понять друг друга и подвинуло ли человека искусство вот хоть на столечко.

— Скажите, а вам нравится Модильяни? — спросил я у шофера, когда он замолчал.

— Чего, чего? — переспросил он.

— Да нет, ничего, — сказал я, расплатился и вышел.

1964

ПРОДЛЕНИЕ ЖИЗНИ

— Ну-с, на что жалуемся? — задает привычный вопрос Сергей Петрович Коротков, откинувшись в кресле, сплетя пальцы рук и приветливо глядя на сидящую перед ним миловидную, добротно одетую женщину средних лет.

Щелкнув сумочкой, женщина прячет скомканный платочек и начинает. Жалуется она на бессонницу, длящуюся вот уже около месяца, на частые головные боли, тяжесть на сердце и беспричинную раздражительность и, рассказывая обо всем этом, вдруг начинает плакать. Из глаз ее по припудренным щекам с удивительной быстротой сбегают одна за другой дробные слезы, и она, умолкнув и смущенно опустив голову, снова достает из сумочки платок.

— Ну что вы, право, — нараспев, как говорят с детьми, произносит Сергей Петрович. — Ай-яй, как нехорошо…

Налив из графина воды, он подает больной — та, отпив глоток и осушив платком щеки и уголки глаз, улыбается виноватой улыбкой. Как ни странно, лицо ее с покрасневшим носом и слипшимися ресницами кажется Сергею Петровичу еще более миловидным. Попросив ее раздеться за ширмой, он приступает к осмотру.

Осматривает он, как всегда, с чрезвычайной внимательностью — долго выслушивает, выстукивает, покалывает розовые ступни дамы булавкой, постукивает никелированным молоточком по ее нервно вздрагивающим сдобным коленям с ямочками и, наконец, заставляет ее с закрытыми глазами находить кончиком указательного пальца кончик собственного чуть вздернутого носа.

Затем начинается главное. Сергей Петрович, в отличие от некоторых других принимающих здесь врачей-невропатологов, придает опросу не меньшее значение, чем осмотру, а может быть, и большее. Он, как говорят больные, старается «вникнуть», — поэтому-то, вероятно, к нему записаться куда труднее, чем, скажем, к Толченовой, отпугивающей больных угрюмым басом, мужскими ботинками и облупившимся молотком с привешенной к нему огромной английской булавкой, или же к старому скептику Хейфицу, на желчном лице которого как бы написано: «Ваше дело болеть, мое — лечить, а что из этого выйдет — посмотрим…»

Поделиться с друзьями: