Сквозь ночь
Шрифт:
Большие часы в углу комнаты хрипло пробили двенадцать.
— Пойду, — сказал он и поднялся. — Поздно, вам спать пора. Должно быть, не увидимся, прощайте. — Он протянул лейтенанту беспалую руку.
— Утром уезжаю, на рассвете, — сказал лейтенант. — Спасибо вам за песни.
Семенов молча поцеловал женщинам руки и вышел. У двери гитара зацепилась за что-то, прозвенев всеми струнами. Зофия и Ванда снова отошли к печке и стояли там, прижавшись к едва теплым изразцам, и курили. Анеля постлала лейтенанту на широкой тахте, они все пожелали ему спокойной ночи и вышли. Засыпая, он слышал, как они шептались в соседней комнате.
В
На дворе все еще шел снег. Около дома стоял Семенов. Он был в расстегнутой шубе и профессорской бобровой шапке с черным верхом.
— А вы чего не спите? — сказал лейтенант.
— Так, ресторанная бессонница, — сказал Семенов. — Привык днем спать.
Он пошел рядом с лейтенантом. На улицах было пусто, они ступали по свежему, мягкому снегу, оставляя за собой неглубокие следы.
— Прогуляюсь — быть может, усну, — сказал Семенов.
— Да, бессонница скверная штука, — сказал лейтенант.
Они подошли к костелу. Широкие двери были раскрыты настежь, горели свечи, играл орган, и все так же тревожно и грустно пел хор, и так же стояли на коленях люди.
— Заутреня, что ли? — сказал лейтенант.
— Благодарят матку боску денно и нощно, — сказал Семенов. Он усмехнулся и добавил: — А я вот молился — не помогает.
— Ничего, — сказал лейтенант. — Все еще уладится.
— Нет, — сказал Семенов. — Не думаю. И вы ведь тоже не думаете — верно?
— Ну что вы… — сказал лейтенант.
— Не надо, — сказал Семенов. — Я ведь все понимаю.
Они молча пошли дальше и вскоре вышли на площадь. Сгоревшая «тридцатьчетверка», покрытая снегом, стояла как памятник. Регулировщик топтался, постукивая ногой об ногу и держа под мышкой свернутые флажки. Они подошли и стали подле него. Послышалось далекое урчанье, лейтенант прислушался.
— Ну вот, — сказал он. — Сейчас поеду.
Из-за угла, темнея сквозь снег, появилась машина. Регулировщик поднял красный флажок. Машина остановилась, скрипнув тормозами, и лейтенант поспешно влез в кузов. Здесь сидело уже человек десять, у всех ушанки были завязаны под подбородком, а у одного усы были совершенно седые от инея.
Регулировщик поговорил о чем-то с шофером и поднял желтый флажок.
— Прощайте, — сказал Семенов и снял шапку. — Храни вас бог.
— Прощайте, — сказал лейтенант.
Машина тронулась, и лейтенант, держась за плечи сидящих, пробрался в угол, где было свободное место. Он тоже опустил уши и завязал их у подбородка. Было холодно, за мелкой снежной канителью исчез Ченстохов. Медленно светало, и они все смотрели вперед, на дорогу, чтобы увидеть границу Германии.
1953
ПЯТАЯ СИМФОНИЯ
З. Толкачеву
— Музыканты, два шага вперед!
Слова, произнесенные по-немецки с надлежащей повелительной силой, были эхом повторены на десятке других языков, и сорок шесть человек — сорок шесть из нескольких тысяч, — после секунды отчаянных раздумий, шагнули дважды, глядя прямо перед собой.
Обершарфюрер Нольде пошел вдоль строя, держа за спиной короткий резиновый хлыст. Полдюжины «капо» — холуев с мучнистыми лицами — молча следовали за ним. Нольде шел, подрагивая голенищами, то и дело останавливаясь, вынимая хлыст из-за спины и приподнимая его кончиком подбородки шагнувших вперед.
Тут были люди разного возраста с различными знаками — «винкелями» — на полосатой одежде: поляки, чехи, словаки, болгарин, русский, пятеро французов, бельгиец, два серба и низкорослый горбатый грек в пенсне с надтреснутыми стеклами.
— Спроси, на чем он играл в своей вонючей Греции? — поинтересовался обершарфюрер. Капо, говоривший по-гречески, спросил, — оказалось, на флейте.
— О-о-о!.. — произнес Нольде. Он поводил хлыстом, будто свирелью, вдоль губ, улыбнулся и постучал поощрительно по горбу грека, издавшему твердый костяной звук.
Затем сорок шесть были построены и отведены в барак, часть которого занимали раздатчики пищи, санитары и повара. Здесь им выдали сравнительно чистые тюфяки, одеяла, двойную пайку хлеба и ячменный кофе на завтрак.
Тревожное недоумение насчет этих милостей вскоре рассеял Трицкан, холуй на все руки, капо-универсал, объяснявшийся с лагерниками на вековой галицийской смеси украинского, немецкого, польского, словацкого и чешского, обогащенный в последнее время отдельными словами из других европейских языков.
— Альзо, будете шпилен мюзик, — сказал он, придя в барак, — бо герр комендант бардзо люблять симфонию. Якщо будете файно шпилен, то вам дадуть добже эссен, гут манже, ферштеен? И до газовни не пуйдзете, но?
Он расхохотался и стал на своем наречии объяснять, что и сам любит музыку, и даже принялся напевать приятным тенорком и приплясывать, показывая, как, бывало, гулял у себя в Коломые и «як то було ладне». Сорок шесть человек глядели на него в сумрачном молчании.
Среди них были баловни солисты, еще недавно потрясавшие слушателей в столичных концертных залах. Были молчаливые труженики-концертмейстеры, умевшие распознать ошибку в одну шестнадцатую тона. Были здесь оркестранты из первоклассных ансамблей Праги, Парижа, Варшавы. Были неудачники — скрипачи, трубачи и контрабасисты из львовских, лодзинских, брюссельских и всяких других ресторанов, «локалей», кабачков, а также и прочих мест, о которых принято говорить вполголоса.
Но разве самый захудалый тапер не мечтает смолоду стать виртуозом, и разве любовь перестает быть любовью лишь оттого, что она безответна? Каждый из этих людей любил музыку как умел, и теперь хранил ее в сердце как последнее доказательство, что жизнь действительно была, что были на свете трава, цветы, свежее белье, чай с лимоном и многое, многое другое.
— А где же у них тут инструменты? — нарушил молчание поляк с запавшим, безгубым ртом.
— О-о-о, — восторженно протянул Трицкан, — тут вшистко есть. Аллес, як бога кохам. Тен шваб, проше пана, то хозяин, тен шваб мае орднунг!..