Сладкая жизнь эпохи застоя
Шрифт:
Было лето. И зной. И больное тело металось по городу, а устав и помертвев, тяжело волочилось по бесконечному, вязкому, как песок, асфальту. Город обтекал тело, нес его, как волна несет вконец выбившегося из сил, все надежды на берег утратившего пловца. Город нес все дальше и дальше от берега, и было уже все равно, где и когда упасть. Но потом наступал вечер. Мягче становились очертания домов, измученно молчавшие днем деревья начинали нашептывать что-то и успокаивать, асфальт ложился под ноги покорным ковром. И тогда внутри, там, где пусто, черно и выжжено, вдруг проклевывался кто-то маленький и жалкий, но живой и хотевший жить. Он долго с грустью и страхом оглядывал пепелище, а потом говорил: «Но ведь, наверно, можно спастись, можно пробраться куда-то, где сохранилось много зеленой травы и где журчит холодный ручей. Ведь все не могло сгореть.
А потом все же чудо случилось. Оно было сереньким и банальным. Просто пришел человек и сказал: «Вам нельзя больше здесь оставаться. Пойдемте, вам нужно под крышу». И он привел меня в дом, где пахло жизнью, разумной и доброй, а прохладные водоросли чуть шевелились за толстым аквариумным стеклом. И не было уличного шума, был только шорох переворачиваемых страниц и пение чайника на плите. И капля нежности, спасительной, как глоток воды в пустыне.
Жизнь иногда бывает и терпеливой, и снисходительной. «Не поняла? — говорит она. — Ну хорошо, слушай снова». Она говорит очень дельно, толково, логично. Я ее слушаю со вниманием. И убеждаюсь: нет, так быть не может. «Неверно, — кричу я радостно, — вы ошибаетесь! Ну вы подумайте сами…» И я начинаю втолковывать ей, в чем она не права. Она смотрит грустно, потом говорит: «Ты взрослая, делай как знаешь. Только потом не пеняй на меня».
Радость — это ты, отряхивающийся от снега в дверях комаровского дома, твоя улыбка.
Вечность — твоя рука, гладящая меня по лицу.
Надежда — подушка, хранящая запах твоих волос, хотя ты ушел и — знаю уже — никогда не вернешься.
Утрата — веселый голос по телефону: «Ну, с Новым годом!» Как с новым? Да так, ничего не осталось от старого.
Мою любовь, захватившую меня целиком, закрывшую от меня весь мир, сделавшую весь мир не более чем функцией, производной от Него и моего к Нему чувства, я наконец убила.
Этого было не сделать в одночасье. Громадное, полнокровное тело любви было слишком живучим. Оно выносило и палочные удары, и ножевые раны, и полынный яд обид. Палки отскакивали, раны зарубцовывались, а противоядия организм вырабатывал сам с достойной восхищения изобретательностью. И все же любовь слабела. Какой-то сильный удар по позвоночнику лишил ее возможности двигаться, зрение ухудшалось, хирел рассудок, отравленная кровь выступала сквозь поры. И как-то теплым апрельским днем, когда ветер так ласково шевелит волосы, воздух пахнет цветами, а воробьи ликующе славят жизнь, любовь, в последний раз окинув почти невидящими глазами большой и светлый мир, вздрогнула и, прошептав: «Господи, как же Он без меня?» — умерла.
А Он проснулся в то утро в прекраснейшем настроении. Ведь был апрель, и на работе все было в порядке. И автобус подошел без задержки, и он сел у окна и с удовольствием смотрел на проплывавшие мимо дома, а без четверти девять легко соскочил с подножки на гладкий и твердый асфальт. Все было отлично. «Какой чудесный денек», — сказал он почти вслух, но что-то было не так. «Прекрасный денек», — сказал он, молодцевато расправив плечи и втянув живот. Все равно что-то было не так «Старею, видно, — сказал он себе, — ну что же, нормально».
Когда дождь, кажется, что навсегда. Когда солнце, тоже, что навсегда. Что было «до», так же непонятно, как и то, что будет «после». Жизнь разъята на много частей. За пределами каждой из них «я» — это «он» или «она». Поэтому невозможно рассказать от первого лица историю своей жизни. Все автобиографии — ложь или поэтическая реконструкция. А чаще всего, то и другое вместе.
— Ну что, жива? Все оказалось совсем не так страшно?
— Нет, нет и нет. Только сейчас стало понятно, как буднично верны слова «я не могу без тебя».
Она действительно умерла. Нет ни походки ее, ни улыбки,
ни жестов. И голос переменился. Я, как и ты, могу о ней разве что вспоминать. Цветы носить на могилку. Хотя о чем я? Могилки-то нет. Пойти некуда.Где-то невдалеке, за забором, чудился сад. Остановившись и замерев, можно было услышать зеленый шелест и вздохи старых веток. Иногда из сада тянуло цветочным ароматом. Запах был незнакомый, дразнящий. В нем смешивались весна и лето, в нем чувствовался и кружащий голову кисловато-терпкий дух созревшего винограда. В одном месте доски забора слегка разошлись, и сквозь них просунулась ветка, вся покрытая темными листьями и белыми цветами-граммофончиками, весело улыбавшимися прохожим. Понюхать цветы было невозможно: стоило приблизиться к ветке, как она, только что с любопытством выглядывавшая из-за забора, плавно взмывала вверх, а то и вовсе исчезала за стенкой своей темницы. И тайны странного дерева, как и тайна всего сада, оставались неразгаданными и с каждым днем манили и занимали все больше.
Были уже испробованы разные способы пробраться в сад: например, перелезть через забор с помощью приставной лестницы или расширить руками просвет между досками. Попытки оставались до нелепости безрезультатными. Неудачи раздражали и вызывали то яростное желание добиться любой ценой своего, то понимание бессмысленности затеи. Страх бесконечного — конечного — поражения рождал пустоту, которой, как всем известно, не терпит природа, и пустота постепенно опять заполнялась надеждой. А листья шумели над головой так приветливо, и граммофончики улыбались так хорошо, что в пору было начать все сначала. И я начинала. С новыми силами, с новым энтузиазмом… И так шли годы, и было уже забыто, как, почему и зачем я оказалась у этой стены, и почему не ищу другой сад. Мысль притупилась, а воля была направлена на одно: попасть, попасть туда. И было совсем непонятно (и несущественно), кем я там стану, хозяйкой сада или работницей, не разгибая спины орудующей мотыгой. Все это было неважно, и думать про это мне было некогда, и солнце пекло слишком зло и слишком немилосердно.
В заборе были ворота, закрытые на тяжелый ржавый замок. Несколько раз я пыталась сбить его палками и камнями, потом начала подбирать ключи. Старалась быть рассудительной, неторопливой, последовательной. Но это тоже не помогало. И, почувствовав, что последние силы оставили меня, что сейчас, не через минуту даже, через секунду, я упаду у этих ворот, я судорожно глотнула раскаленный воздух и крикнула, а наверное, и не крикнула, прошептала: «Я погибаю, впустите меня!»
И ворота сразу же отворились. Оказалось, что замок ничего не запирал. Он висел так, для порядка. И вот створки ворот раздвинулись, я сделала шаг — и упала лицом вниз, но не в траву, а в липкую густую грязь. Так пролежала я некоторое время, и какие-то слабые силы снова зашевелились во мне. Тогда я встала на ноги и огляделась. Я увидела серый пустырь. В углу у забора высилась куча навоза. Невдалеке от нее росло странное искривленное дерево. Изогнувшийся буквой «г» ствол к концу совсем истончился. Он становился похожим на ветку, и именно эта ветка, покрытая цветами и листьями, тянулась прочь, вон с пустыря, и в неодолимом, упорном желании выбраться отсюда сделала невозможное — раздвинула плотно пригнанные одна к другой доски, выглянула на свободу.
Не веря, отказываясь верить глазам, я металась по пустырю раненым зверем. В бессмысленном отчаянии я разрывала навозную кучу, бредово надеясь найти под ней те цветы, запах которых манил меня так долго. Разбросав навоз, я кинулась к дереву и стала трясти его старый покореженный ствол. В мозгу стучала сумасшедшая надежда: дав одну ветку, это дерево может дать и другие. Нет сада — пусть будет зеленый шатер. Я не прошу уже сада, я прошу только тень для краткого отдыха, без которого я бессильна продолжить свой путь.
«Безнадежно, — услышала я вдруг голос и, обернувшись, увидела старика в рваной одежде, в темной шапочке, прикрывавшей его от палящих лучей. — Безнадежно, — повторил он, — это дерево дало уже все, что могло. Оставьте его, не трогайте».
— Вы кто? — спросила я резко.
— Сторож, — ответил он.
— Пыль сторожите?
О чем было с ним разговаривать? Я выпустила ствол из рук и тихо побрела к воротам.
Наш эгоизм. Огромный, словно воздушный шар, тот, на котором поднимались в воздух отважные воздухоплаватели. Но иногда прокалывается легко, как будто он — мыльный пузырь.