Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слезы и молитвы дураков
Шрифт:

Стряпня успокоила ее. Она разомлела у огня, разрумянилась. Запах тушеной картошки с мясом приятно щекотал ноздри, и чувство голода мало-помалу вытеснило страх.

Может, зря переполох подняла, утешала себя Морта, пробуя жаркое. Семен крут, но отходчив. Покипит, покипит и остынет.

Мыслимое ли дело, чтобы просто так, за здорово живешь, убили человека. Всегда можно найти кого-нибудь виновного в своих несчастьях. Найдешь и полегчает вроде, улучишь удобный случай и рассчитаешься с ним, морду набьешь, расквасишь в кровь, прижмешь к стенке. Но разве бог дал нам разум для мести, для кровавой сдачи? Ксендз на каждой мессе

твердит: любите, братья и сестры, врагов своих, благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих и гонящих вас! Ксендз простирает к небу руки и вопрошает у каждого и у нее, у Морты: «Если будете любить любящих, какая вам награда?»

Жалко, Семен в костел не ходит, сам бы услышал: «Любите ваших врагов!» А этот безродный бродяга и не враг ему вовсе! Приблудился, как бездомная собака. Пришел — ушел! Зачем с ним связываться? Морта так и скажет Семену: зачем с ним связываться?

Злом зла не истребишь, скажет она. Из злого семени добро не уродится. Сколько таких семян Морта спалила в себе, хоть они, кажется, сквозь кожу прорастали. И ты, Симонай, спали свои злые семена, скажет она, разве можно собственное несчастье спускать с цепи и науськивать на невинных, разве можно в руки собственному несчастью вкладывать ружье?

Если бы все несчастные кинулись за ружьями, кто бы, Симонай, землю пахал, детей рожал, обед варил?

Несчастные, Симонай, для того и существуют на свете, чтобы дело делать, а не множить свои невзгоды. На несчастных, если хорошенько подумать — весь мир держится. Пусть, Симонай, счастливые друг в друга из ружей пуляют!

— Ты куда, Симонай, ходил? — спросила она, когда внесла в Семенову комнату на подносе еду.

— В нужник, — ответил он.

— Не было тебя в нужнике, не было, — промолвила Морта и поставила на стол поднос.

— А ты что, бегала ремень мне расстегивать? — поддел он ее, отправляя большими кусками еду в прорубь рта.

Морта стояла напротив него, оглушенная его неприязнью, растеряв все слова о любви к врагам, о благословении проклинающих, о злых семенах, и не знала, за что уцепиться, как убедить его и оберечь от рокового шага.

— Отдай, Симонай, ружье, — просто, без всяких ухищрений сказала она.

Прыщавый Семен молча и безвкусно ел. Морта смотрела на его желваки, на его тяжелые, как жернова, челюсти, на его заросший ряской рыжеватых волос рот, и слезы против воли навертывались на глаза.

— Если ты хоть капельку… хоть столечко меня.. — заикаясь, сказала Морта, но прыщавый Семен перебил ее.

— Ступай, Морта, ступай! О любви поговорим потом. Кто же о ней за обедом говорит?

И по-дурацки рассмеялся.

— Если с тобой, Симонай, что-нибудь случится, то я… то мне… один ты у меня остался, один… Христом богом прошу — отдай ружье!

— Слушай, — сказал он, всадив вилку в картофелину. — Что ты ко мне привязалась? Уходи!

Больше всего ее поразили не его слова, а какая-то не свойственная ему отрешенность. Прыщавый Семен глядел куда-то поверх ее головы, поверх ее мольбы, казавшейся ему такой никчемной и невыполнимой.

— Давай уедем отсюда, — отчаявшись, прошептала она.

— Да ты совсем спятила, — бросил он. — Уехать? С тобой? Да кому ты… дура… нужна?

Морта стиснула зубы, чтобы не закричать. Пусть! Пусть! Она вся сейчас как бы состояла не из костей и сухожилий, а из этого короткого, этого уничиженного, этого хрупкого, но всемогущего слова,

творящего с мужиками чудеса — пусть.

— Богородицу из себя корчишь… пресвятую деву Марию, — прохрипел прыщавый Семен. — Может, ты и богородица, может, и Мария, но я не Христос… Я — Семен Мандель, греховодник, нахлебник, нищий…

— Что ты, — встрепенулась Морта, обрадовавшись неожиданному порыву откровенности. — Ты… ты самый лучший… ты самый добрый…

— Самый-самый, — передразнил ее прыщавый Семен.

— Да, да, — прошептала она, — ты самый-самый… только никто, кроме меня, не знает об этом… Но все узнают, Симонай, обязательно узнают!

— Дура, — тихо промолвил он. — Хватаешься за меня, как за соломинку… А я не соломинка… я камень…

— А мне и камень мил.

— Нет у меня ружья, нет, — сказал прыщавый Семен.

— Поклянись!

— А мне нечем клясться. Ничего у меня в жизни дорогого нет: ни матери, ни отца, ни… — и он поперхнулся бранью.

— Я обещала хозяину… твоему отцу лисью шапку сшить… Что же мне делать?

— Сошьешь, — обронил прыщавый Семен.

— Как же сошьешь, если ни ружья, ни лисы… только беда по двору ходит, заглядывает в окна?

Морта собрала миски и двинулась к выходу.

— Морта! — окликнул ее прыщавый Семен.

— Что?

— Приходи… когда стемнеет.

— Нет, — сказала она.

— Приходи.

— Нет, Симонай, нет.

— Да что ты заладила, как попугай? Сама же говоришь: один я у тебя остался.

— В Литве — один.

— Ну, а до Сибири, как до бога.

— До Сибири далеко, а до бога рукой подать.

— Приходи!

— Нет, — отрезала Морта.

— Но почему?

— Он должен уйти живой и здоровый.

— Кто?

— Сам знаешь.

— И ты поверила, что этот бродяга послан богом?

— Разве важно, кто его послал?

— А что важно?

— Важно, чтобы он вернулся… Каждый должен вернуться домой от нас ли… из Сибири ли… Он честный человек. Он не мог накликать беду.

— А большей беды, чем честный человек, нет, — сказал прыщавый Семен и угрюмо добавил — Приходи, будем ночью кудахтать, будем хлопать крыльями, пока лис не подоспел… Приходи!

XIV

— Хрю-хрю!

— М-у-у!

— И-го-го!

Хрюканье, мычание, ржание!.. А через щель в стене хлева виден Неман, струящийся неторопливо, полновесно, как зерно сквозь растопыренные пальцы. Если плыть по Неману вверх, то к вечеру, пожалуй, можно добраться до местечка, откуда он, арестант, ежегодно, перед судным днем, пускается в свои богоугодные странствия и где у него остались жена Ципора и дети — Гершен, Хацкл и меньшой — Мордехай. Был еще четвертый, Исроэл, но утонул, негодник.

С него, с Исроэла, все и началось. Если бы не Исроэл, не мотался бы человек в ермолке, приколотой булавкой к волосам, по миру, сидел бы дома, за верстаком, с полным ртом гвоздей, сучил бы свою сапожничью дратву, не помышлял бы ни о боге, ни о дьяволе и было бы для него единственной лестницей в небо невысокое, выщербленное крыльцо местечковой синагоги. С гибелью первенца что-то в нем оборвалось, и как он ни пытался соединить оба конца нити, разрыв между ними только увеличивался. Неведомой силой сдуло несчастного отца с низенькой скамеечки, вырвало у него из рук шило, погрузило в изнурительное безделье, бездонное, как отчаяние.

Поделиться с друзьями: