Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
— За сапогами, — пояснил Рахмиэл.
— Вдвоем за сапогами? Он, — Ципора показала на Казимераса, — один дорогу не знает?
— Мы скоро вернемся, — пообещал ночной сторож.
— А колотушка зачем?
— Как зачем? Стучать!
— Среди бела дня?
— А что? Белый день порой ночи черней.
— Это уж точно, — поддержала его Ципора.
— Жди, — бросил Рахмиэл.
И они вышли из избы.
Рахмиэл то и дело останавливался, ловил ртом воздух, долго и надсадно отхаркивал, стуча себе в грудь колотушкой. Казимерас косился на него, но не торопил: харкай, стучи, с кем не бывает.
— Рабби
— Колокол лучше, — сказал Казимерас. — И когда беда, и когда праздник.
— У каждого свой колокол, — возразил Рахмиэл, — у меня колотушка, у тебя ветер в легких, у рабби Ури голова…
Рахмиэл снова отдышался, и Казимерас сквозь фырканье, хрюканье, сморкание услышал:
— Ты — на лесосеку, я — на развилку…
— А сапоги?
— Починит она твои сапоги, если он живой вернется… Сядут оба и вмиг починят… Он — левый сапог, она — правый… А если Семен его… — Рахмиэл сглотнул слюну, — то ходить нам с тобой, Казимерас, в дырах, и никакой сапожник их не залатает.
— В дырах?
— Когда все мои после той трижды проклятой свадьбы… вымерли… когда я один остался… сейчас, сейчас, дай только отдышусь… пришел я в избу… добрел до зеркала, чтобы завесить его одеялом, и увидел себя… увидел и обомлел: весь, как решето… места живого нет… дырка на дырке… и сквозь каждую ветер свищет… и сквозь каждую мои деточки… две уточки и пять селезней… крякают… кря-кря…
Они собрались было разойтись в разные стороны, Казимерас — на лесосеку, Рахмиэл — на развилку, как вдруг над местечком в небо взметнулся огромный столб дыма. Он клубился, разрастался, как чудовищный гриб, медленно и тяжко поднимался вверх, и пламя багровым ведьминым хвостом подметало чью-то крышу.
— Что-то горит, — сказал Казимерас. — Железом… горелым железом пахнет.
— Спиваки?
— Похоже, Спиваки, — вздохнул Казимерас, и от его вздоха пламя разгорелось пуще прежнего.
— Как бы все местечко не слизало! — опечалился Рахмиэл. — Ветер-то какой!. Огонь на корчму перекинется… потом к Фрадкиным… потом на костел…
Он впился глазами в угорелую даль, но взгляд его не был в состоянии ни погасить пламя, ни рассеять темно-серые клубы дыма.
Казимерас яро перекрестился, словно крестным знамением хотел защитить от пожара не столько себя, сколько деревянный костелишко.
— Пламя костел не тронет.
— Почему?
— Заклятья ваши на нас не действуют, — объяснил Казимерас.
— Какие еще наши заклятья?.. Что ты, Казимерас, мелешь?
— Может, говорю, тот… в ермолке с булавкой… который Ароном назвался… колдун?.. А баба его — ведьма?.. Где это слыхано, чтобы баба сапожничала?
Рахмиэл уставился на Казимераса, как на пожар.
— Тогда… когда он сидел на крыше… я своими ушами слышал: «Господь бог воздаст за каждый гвоздь.»
— И я слышал, — сказал Рахмиэл. — Ну и что из этого? От слов еще ничего на свете не вспыхнуло и не погасло?..
— Это от простых слов, — промолвил Казимерас. — А от колдовских… и реки горят… Может, говорю, не стоит связываться с нечистой силой из-за пары подметок?..
— А вдруг он все-таки — Арон?
— Да
вы что — пасынка не узнали бы?..— Столько лет прошло!..
— А родинка на правом плече?..
— Не было у него никакой родинки… В том-то и дело… Придумал я ее…
— Придумали? Зачем?
— Чтобы вспомнить что-то…
— А разве можно вспомнить то, чего не было?
— Можно… Только для этого надо все забыть…
— А забывать зачем?
— Чтобы память не удавила… Вот я и выкинул ее — веревку. А человек без такой веревки, оказывается, не может… то ее затянет, то отпустит…
— Все сейчас на пожаре, — сказал Казимерас. — Чем по лесам рыскать, лучше там его поискать!..
— Пока доберемся, все и сгорит, — ответил Рахмиэл, снимая башмаки.
— Такой дом, как Спиваков, огонь не скоро одолеет, — резонно заметил Казимерас. — Даже если гасить… часок еще поработает!..
— Босиком пойду. Так легче. — Рахмиэл связал оба башмака шнурком, перекинул через плечо и, прячась за спину Казимераса от боли и от памяти-веревки, зашагал по проселку к местечку.
Дыму над Спиваковой крышей поубавилось, столб утончился, из темно-серого превратился в сизый, просвечивающийся, но сполохи огня, как летние зарницы, по-прежнему крестили небо.
Рахмиэл шел не спеша, башмаки постукивали его по спине, и это постукивание, как давно забытое похлопывание матери, успокаивало и умиротворяло. Все мы погорельцы, думал он, и те, у кого крыша, и те, у кого ее нет, каждый день что-то сгорает в нас, и над нами, и вокруг, но разве теплеет от этого в мире, разве светлеет?
— Что это у вас за свеча, которая не гаснет? — спросил Казимерас и обернулся. — Столько лет гашу свечи и никогда о ней не слышал.
Ночной сторож пожал плечами.
— Здесь она вроде бы… — И Казимерас двумя пальцами, как щепоть табака, нащупал сердце. — Так говорил тот… в ермолке. — Он не знал, как его называть: колдуном, Ароном, бродягой, чтобы Рахмиэл не обиделся. — Она вроде бы и после смерти горит… Что это за свеча? — донимал его литовец.
Казалось, кроме этой свечи, Казимераса ничего не интересовало: ни сполохи над Спиваковой крышей, ни пришелец, пропавший без вести, ни Рахмиэл.
— Свеча надежды, видать, — сказал ночной сторож. — Только ее не задуешь.
— Почему?
— Потому что даже тогда, когда ты весь, как решето… когда через дыры ветер свищет… кто-то подносит к ней головешку, и она снова вспыхивает, и снова горит…
— А если нет головешки? — серьезно спросил Казимерас. — Что тогда?
— Тогда от солнца… от пера синицы… от доброго взгляда… от свитка в молельне… Да от чего только евреи не зажигают свечу надежды…
— А мы?
— И вы, и русские, и соседи наши — немцы, и турки…
С пожарища долетели крики:
— Куда прешь с пустым ведром?
— Слева заходи! Слева!
— Сейчас рухнет!
— Пошевеливайся!.. Стоишь, как у жениха на свадьбе…
— Лопаты! Лопаты берите! Ров копайте!
— Хаим! Хаим! Я умру со смеху!.. Мы горим!..
— Отведи его в корчму!
— Нет, Ешуа… Только не в корчму!..
— Глубже копайте! Глубже!
— Честное слово Нафтали Спивака. Всех, всех одарю!
— Пеплом?
— Заткнись!
— Подмога пришла!