Слуга господина доктора
Шрифт:
Тут я стал прощаться, у меня появились какие-то дела, к тому же и у Данечки стояли какие-то занятия, вечером репетиция...
– А ее нельзя съесть... сегодня? – спросил Стрельников, стесненно дыша.
Это было никак невозможно. Времени было далеко за полдень, на промокашку же надо полусутки – это долгое развлечение, да и мне надо отдохнуть от вчера сожранной. Я не только пикировал Данино воображение, но и в самом деле желал отдохнуть. Я размышлял, что, может быть, дня через четыре нам было бы уместно войти в царство грез... А так, устал я, никуда мне ехать не хотелось.
Данечка это понял и понуро положил трубку. “Гордый, гордый”, – подумал я про него удовлетворенно и лег с книжкой.
Он перезвонил
– Арсений Станислвавович... А может быть, все-таки сегодня? Я договорюсь, меня отпустят...
Нет, нет, – сказал я сурово, – не будьте такой дитятя, надо держать себя в руках. Я говорил взрослым, прописным тоном, откровенно глумясь, и знал, что покуда у меня в очешнике промокашка, мне это будет позволено. Мы вновь пожелали друг другу скорой встречи и положили трубку.
Я взял книжку, и подумал, как же верен оказался мой расчет. Купился, купился на промокашку!
Он позвонил тут же.
– Арсений Емельянович!.. Ну пожалуйста!..
Если бы я отказал в этот раз, он ушел бы в слезы и запой, сломался бы, и его молодая жизнь пошла бы под откос. Я, проклиная малодушие его, свое малодушие, в настроении весьма скверном вернулся на Арбат, к зданию “Садовского дома” – собственности ВТУ.
Он выбежал навстречу в зеленой рубашке, в джинсах на выпендрежных помочах, поздоровался суетливо, не глядя в глаза.
– Ну, где она?
Он очевидно нервничал и не таился этого.
Я медленно и торжественно открыл очешник. Там, располовиненная маникюрными ножницами, лежала амстердамская промокашка – подарок Марины.
– Такая маленькая? – разочарованно удивился он. Видимо, со словом “промокашка” у него были только прямые ассоциации.
Тут же он вновь засуетился.
– Подождите здесь! – сказал он. – Не надо, чтобы нас видели вместе.
Последнее время мы нарочито отчужденно общались на людях, чтобы не давать повода к слухам. К каким слухам – никто из нас не задумывался, но мы говорили “слухи” и у нас были серьезные лица. Однако же наш со Стрельниковым платонический роман был весьма всем очевиден. Как мы ни скрывались, рано или поздно мы оказывались с пивом на “Кружке” по дороге к метро, в виду всех наших желанных и нежеланных знакомых. Даня со своими однокурсниками, которых и вообще не жаловал, стал замкнут и горделиво равнодушен, изменил манеру и стиль речи в ориентире на высокий образец, за что уже не раз слышал свистящие попреки: “Что, зазвездился, Стрельников, зазвездился, что пьешь с Ечеистовым?” – спрашивала его, без расчета на ответ однокурсница Лена Дорохова, с которой когда-то у Стрельникова был “роман”.
В слово “роман” Стрельников вкладывал свое, особое значение. Поначалу я решил, что юноша очень влюбчив, потому что слово “роман” повторялось в Даниной речи необычно часто. Однако потом стало проясняться, что под “романом” разумелись две-три девушки, по которым Даня томился безответной подростковой любовью, так же и те, которым, любящим, он не уделял ровным счетом никакого внимания, также и некоторые веселые девушки, с которыми он провел пьяную ночь, неотчетливо помня, как их зовут, и, наконец, девушки, с которыми он повстречался глазами в метро. Все это были Данины “романы”. Когда Даня говорил о них, у него, как правило, замасливались глаза и губы складывались в пошленькую целовальную улыбку. Это однако никак не отрицало для меня того, что Даня способен любить и очень, что, по всему судя, у подростка была в недавнем какая-то рядовая, но по праву первенства жестокая трагедия на поле Амура (Даня намекал). Я говорю лишь, что Стрельников смешно использовал слово “роман” в речевом обиходе.
Так что я обоснованно могу сказать – у нас с ним был “роман”.
Я остался подле “Садовского дома”, вновь раскрыл очешник. Оба кусочка промокашки были совершенно одинаковые, но один от
долгого глядения стал казаться больше, и я решил отдать его Дане. Потом я подумал, что это несущественно, что вообще должно быть все равно, кому какой достанется. Я закрыл коробочку и пошел к ВТУ. Там среди прочих я поздоровался холодным кивком и со Стрельниковым (он беседовал с режиссером Муртазовым, постановщиком спектакля “Яма” – про блядей). Стрельников сделал страшные глаза, я двинул бровью, мы сделали всё, чтобы дать понять жадным глазам ВТУ о связующей нас тайне. О Боже, как же наивно мы гордились друг другом! Все наши предосторожности имели целью лишний раз подчеркнуть, что мы с ним “не просто так”. Чт o “не просто так” оба в разумение взять не могли, но внутренне пыжились ужасно.Я вышел вперед, Стрельников следовал метрами пятью позади, но уже на исходе минуты нагнал меня, и мы, все так же в виду училища, свернули в “Степин” садик.
– Ну, давайте скорей, – сказал Даня низким, бархатным, на октаву ниже собственного голосом. Он волновался, и улыбался, а я тянул время, уже с очешником в руке. Я улыбался не взволнованно, говорил высоко и естественно. Я потрепал его по плечу. Я бросил панорамный взгляд на детскую площадку. Я раскрыл коробочку.
Там лежала половина промокашки. В истерическом отупении я вылупился на полпромокашки, лишенный сил, чтобы даже как следует удивиться.
– Здесь только половина... – сказал я, оторопелый.
– А вторая где? – спросил Даня озабоченно. Ему казалось, что целая-то промокашка мала, а есть по четверти казалось ему просто грустно.
Я два раза пожал плечами. Затем, сохраняя наружное спокойствие, я запихнул ему бумажный кусочек в рот и заставил проглотить.
– Она прилипла здесь, – указал Стрельников на кадык, но до того ли мне было! Я вытряхивал наземь портфель. По траве раскатились скомканные носовые платки, надкусанный шоколад, засохшие яблочные огрызки, “Гамлет”, презерватив в крошках от печенья, мелочь, будильник, сигареты, китайская авторучка... Но промокашки не было!
– Подождите, – сказал я. Меня лихорадило, я был бледен, – наверное, она осталась там, у ШД.
Мы пошли к ШД и, на глазах режиссера Муртазова, укрощая гнев которого Стрельников умертвил кого-то из мифических родственников, стали ползать по периметру BMW ухи. Немилосердный рок! Ни мой зоркий глаз, ни новые очки Стрельникова с уже надтреснутым правым стеклом не зрели искомого. Я вновь перелистал “Гамлета” – напрасно. Я перетрусил весь убогий скарб – ничего! Наконец, ополоумев, я стал взламывать Робертинин очешник в расчете, что промокашка залетела чудесным образом за подкладку. О бедный дуралей! Ты хотел праздника, и забыл, что цветы наших чаяний срезает садовник-судьба!
– Знаете что... – сказал я пересохшим языком, – Надо пойти к Марине. Она еще не вернулась с работы. Мы успеем. Я возьму у нее еще половинку, она не обидится.
Стрельников поплелся за мной, ожидая увидеть чудеса искусственного рая.
– Рано еще, рано, – повторял я раздраженно, – первые признаки появятся через полчаса.
Я вперед подбежал к подъезду и вставил ключ в домофон.
– Не ходите за мной. Мало ли что. Подождите здесь. Нет, там. Или лучше, вон в том дворе.
Вряд ли я, бессильный бумагомарака, смогу изъявить тебе всю степень удручения от утраты промокашки. День, который я планировал счастливым, оборачивался печальным расстройством. Вместо того чтобы гулять с Даней по словно впервые увиденным аллеям “Коломенского”, я обрекал себя сопровождать обпромокашенного, стало быть, вовсе чужого мне мальчика как поводырь. Ах, миленький мой, как я грустил, как я был нервен!
Дома у Марины было не пусто. Старуха Чезалес злобно гладила белье.
– Добрый день, – сказал я, впопыхах войдя в образ Пети Полянского, сумасшедшего художника, моего друга.