Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
Шрифт:

Но чего я в самом деле боюсь, так это обнаружить в себе не избыток чувств, а скорее наоборот, их полное отсутствие. Холодная сосредоточенность на самой себе, боюсь, будет мне не слишком лестной характеристикой. В этом присутствует что-то бесчеловечное, что-то калечащее. Возможно, только посредством акта любви я могла отдавать себя целиком и бескорыстно. Преданность — то качество, которое с избытком дано моей двоюродной сестрице Мегаре, — г всегда выпячивала самую твердую, самую безжалостную сторону моей натуры. Это тоже не слишком-то лестное добавление.

Я всегда считала Мегу предназначенной самой природой для страстной, но безбрачной жизни, в которой удовлетворение достигается путем возбуждения в партнере тех эмоций и страстей, которые она боится обнаружить в себе

или же которыми она, как бесполое существо, не обладает вовсе. Надо ли говорить, что я пользовалась этим, не испытывая ни угрызений совести, ни чувства благодарности. Я теперь убеждена, что она отнюдь не со зла послала мне медицинское заключение. Смерть моей матери сразила ее — вот и все. У нее не нашлось слов, и она поступила так, как смогла.

Но самое грустное то, что и смерть Хлои я на самом-то деле восприняла довольно равнодушно. Уже через день, пускай чуть более, я не чувствовала ничего, никакой скорби — только брала злость, что я очутилась в таком непростом положении. Ну а сколько людей, подумала я, после смерти кого-нибудь близкого и любимого испытывали те же чувства — и содрогались при мысли о том, чтобы признаться в этом даже самим себе! Правящие обществом условности требуют: притворяйся, что скорбишь.

Ну и вот еще что. Меня послушать, сицилийское изгнание вспоминается как блистательный сказочный сон. Да ничего подобного! Годы на чужбине я провела, в поте лица шлифуя свое искусство — посещала философские беседы, писала, изучала хореографию и музыкальную технику. То, что я и сама выступала как педагог и исполнитель собственных стихов, в немалой степени способствовало постижению мною основ этих разнообразных искусств, что мне так пригодилось, когда я вернулась в Митилену. Но беда в том, что стоит художнику — а тем более прекрасной деве-художнице — решиться поведать о тяжком труде, которого стоит творчество, иные отнесутся к этому как к чему-то скучному и недостойному. Им, утонченным эстетам, подавай рассказы о вдохновении, ниспосланном музами, о касальских струях и парнасской весне — все это, как однажды съязвил Алкей, неплохо, действует как слабительное, но едва ли хорошо в качестве лучших символов божественного откровения.

Ну а как бы добропорядочные люди восприняли известие о том, что всего через два дня после смерти Хлои я, вместо того чтобы изнывать от горя с разбитым сердцем, как полагалось бы благовоспитанной поэтессе, провела утро в занятиях музыкой (новый учитель просто благожелательно поощрял меня, тогда как Арион требовал, чтобы я рабски следовала за ним!), а во второй половине того же дня написала на заказ развеселую — чтобы не сказать разухабистую — свадебную песню, после чего отправилась на свой ежедневный двухчасовой класс в школе танцев, оттуда на пир, где всласть попила вина (но не так, чтобы в стельку), и, наконец, провела половину ночи в любовных утехах с экзотической иберийской рабыней Хлои — столь долго желанной и теперь ставшей доступной!

Но сколько из всего перечисленного — что я осмеливаюсь называть бесспорной правдой — я понаписала исключительно для самоиздевки и самообмана! Возможно, завтра я буду в другом настроении и отрекусь от написанного сегодня; зеркало покажет мне другое, равным образом правдоподобное лицо. Маска соскребается, и под ней обнаруживается другая маска; а где же правда? Дано ли кому-нибудь — а хоть бы и мне самой — увидеть Сафо такой, какая она есть на самом деле?

Как бы там ни было — пусть все написанное остается как есть, со своими двусмысленностями и противоречиями. Так, по крайней мере, будет честно.

Что же это я завралась, в самом-то деле? В действительности смерть Хлои надломила меня настолько, что я думала, что никогда не оправлюсь от этого удара. Ну а вчерашние мои записки показывают только то, как можно совершенно исказить правду, даже не отклоняясь внешне от фактов. Все, что я вчера написала, — просто набор впечатлений того дня; но какое подводное течение скрывается за ними!

Как сейчас помню этот день, полный холодного, унылого ужаса. Казалось, весь мир вокруг меня лишился красок, а я, нелепое маленькое создание, двигаюсь по нему, будто механическая

кукла. Нет, я не умирала с тоски, как наемные плакальщицы или безразличные вдовицы, которые, играя принятую в таких случаях роль, выказывают ожидаемую от них картину горя. Моя скорбь была слишком глубокой, чтобы прибегать к такому языку просчитанной неискренности. Горе подкосило меня, но все, что мне оставалось, — это продолжать свою повседневную жизнь. Только привычная рутина могла как-то упорядочить разлившийся во мне внутренний хаос.

Я даю понять (разве не так?), что коль скоро сочиненная мной свадебная песня была веселой и чуть ли не разухабистой, то и на душе у меня тоже царила радость. Но многим людям, не говоря уже о других поэтах, известно, как и мне, что остроумие часто рождается из. глубочайшей депрессии. Когда я говорю, что была холодна, что ничего не чувствовала, это было правдой в самом буквальном смысле слова: я действительно ничего не чувствовала. Потрясение вызвало онемение моих чувств точно так же, как врачи вызывают онемение членов тела с помощью особых лекарств.

Я упомянула о том, что после смерти Хлои разделила ложе с ее рабыней-иберийкой, — и снова дала повод злым языкам обвинить меня в бесчувствии и равнодушии. Но ведь даже самый закоренелый моралист чувствует глубиной сердца, сколь близко связаны таинства Смерти и Творения. Другими словами, после погребального обряда жажда любовных утех возрастает как никогда. Мы не стремимся замечать это, но оно так. А главное, что принадлежавшая Хлое рабыня-иберийка была частью самой Хлои и наша любовь была, по сути, знаком траура и прощания. Мы пили вино за помин ее души, и когда целовались, по нашим щекам потоком лились слезы.

Так с чего же теперь у меня появилось искушение испортить впечатление о себе в глазах потомства, очернить мотивы своего поведения, заострить внимание на своих самых щекотливых грехах? Да и правду ли я взыскую, на самом-то деле? Мудро сказал философ: «Познай самого себя!» [121] Было ли когда-нибудь на свете более простое и в то же время более трудное предписание?

Теперь я размышляю над тем, почему же я никогда — разве что вскользь и намеками — не упоминала о том, что богиня часто являлась мне во сне. Может быть, потому, что теперь такого не бывает, что ныне богиня отвернулась от меня. Как трудно по прошествии стольких лет признаться, что под мягкой, улыбчивой, любящей, нежной, такой знакомой при всей ее божественности таится холодное, капризное недоброжелательство. Но куда труднее признать, что за всеми внешними проявлениями любви кроется нечто еще более жестокое, чем даже насмешки.

121

«Познай самого себя!» — Norce te ipsum — латинский перевод греческого изречения, приписывавшегося Фалесу и начертанного, по преданию, на фронтоне храма Аполлона в Дельфах.

Но, возможно, есть и другая, более простая причина. Эти видения были (да таковыми остаются и ныне) для меня чем-то само собой разумеющимся. Почему-то считается, что поэт, которого осенило божественное прозрение, под его воздействием непременно становится блаженным. У меня с Афродитой было куда проще — у меня с ней удивительным образом сложились личные отношения примерно того же свойства, как в отроческие годы с тетушкой Еленой, Как только в моей личной жизни случался кризис (а когда обходилось без этого?), я молилась богине, чтобы та предстала предо мной. Она и в самом деле являлась, не в эту ночь, так в следующую.

Как-то я обсуждала эти видения с Алкеем, недавно возвратившимся из Египта. Он вернулся оттуда напичканным всяческими тайными знаниями, которых набрался у мемфисских жрецов, и несколько возомнившим о себе. Все же его знаний — как я теперь вижу — оказалось достаточно, чтобы косо взглянуть на мои россказни.

— Ну а как выглядит богиня, когда она является тебе? — спросил он.

— Очень похожа на свой образ в здешнем храме.

— Допустим. И во что она одета?

— В такое же расшитое одеяние.

Поделиться с друзьями: