Снег в Техасе
Шрифт:
Рената наклонилась и тихо сказала Григорию:
– Эта песня про таких, как мы.
6
Я
Григорий сжал ее руку.
Григорий закрыл глаза, и ему припомнилось последнее выступление Ольги в доме у мецената Фодаминского. На Ольге было длинное, давно не стиранное платье, а в руке какое-то подобие черного веера. Держалась Ольга надменно, щурила близорукие, уже почти не видящие глаза, не отвечала на поклоны. Стихи читала невнятно и монотонно, как заводная кукла. Гости вежливо хлопали и норовили незаметно выскочить через запасную дверь в дождливую зимнюю парижскую ночь…
– Нет, нет, нет! Отказаться от Сержа, предать наши идеалы!..
Григорий пополз за Ренатой на коленях, удержал ее в дверях, стал целовать ей ноги.
– Не уходи, Рената! Мы что-нибудь придумаем. Мы его спасем…
Рената не ушла. Она опустилась на колени рядом с Григорием, прижала к груди его голову.
– Я спасу его сама. Я все уже придумала…
В тот раз они оставались в отеле весь вечер и всю последующую ночь. Почти непрерывно занимались любовью и пили ледяное шабли, которое им приносил, осторожно постучавшись в дверь, официант из бара. А под утро, когда проступил свет в щелках жалюзи, Рената поведала Григорию свой план спасения писателя Сержа Виктора, которому, при всей его очевидной фантастичности, было суждено увенчаться успехом.
Собственно, сам план со всеми его многочисленными ответвлениями резюмировался в одном слове, его Ренате пришлось повторить несколько раз, прежде чем Григорий проник в его сокровенный смысл: «Сюрреалисты!»
– Сюрреалисты… Что от них толку?
О сюрреалистах были наслышаны все, но мало кто был с ними знаком, и еще меньше было тех, кто разбирался в их сложном искусстве. Григорий довольно быстро понял, что Рената имеет в виду не художников типа Пикассо, Миро, которые уже давно устоялись и заняли прочное место на парижском Олимпе, а поэтов-бунтарей: Бретона, Арагона, Элюара, Тцара и Кревеля. Поэты эти отличались неумеренной политической активностью, они выпускали и тиражировали многословные декларации и манифесты, в которых ратовали за пролетарское искусство. Позднее они всем скопом влились в ряды компартии, заняв в ней крайне левые позиции. Гнездились сюрреалисты преимущественно в кабаках на Пляс-Бланш, что выходила боком на бульвар Клиши.
Григорий все еще не понимал.
– Сюрреалисты – люди крайне непрактичные…
Рената терпеливо объясняла Григорию детали своего плана.
– Среди сюрреалистов есть один, кто может помочь.
– Кто это, Рената?
– Арагон.
Григорий удивленно посмотрел на Ренату:
– Чем?
И тут его осенило:
– Хотя, впрочем…
Он вспомнил Арагона – он его видел на литературных вечерах, где ему доводилось часто бывать. Его руки с длинными нервными пальцами. Рядом с Арагоном всегда была рыжеволосая полногрудая девица, его любовница, а позднее – жена. Григорий вспомнил, что она русская, и зовут ее Эльза. Его тогда удивило, что рядом с ними всегда был Эльзин бывший муж, рано поседевший аристократ, с бутоньеркой Почетного легиона в петлице.
Рената кивнула головой, словно прочитав мысли Григория, и он вспомнил самое важное. У Эльзы в Москве есть сестра Лиля, многолетняя муза Маяковского, жили они одной семьей с Лилиным мужем, партийным идеологом Бриком, которого она продолжала нежно любить. Самое важное тут было то, что их дом кишел агентами НКВД, включая высоких чинов, которых Лилечка щедро одаряла своими ласками, ничуть не стесняясь именитых сожителей. В эмигрантских газетах часто писали о том, что многочисленные зарубежные гастроли четы Маяковских – Бриков финансируются ведомством на Лубянской площади. Также писали о том, что связи с Лубянкой Лиля сохранила и после гибели Маяковского.
– И все же, зачем им вызволять Сержа?
И тут Рената назвала еще одно имя, которое говорило Григорию о многом:
– Гольденбург. Он знает всех…
Гольденбурга Григорий помнил еще по Москве. Невысокий поэт с водянистыми глазами и длинными каштановыми волосами. Он несколько
раз выступал на поэтических вечерах вместе с Ольгой. Стихи у него были подражательные, явно стилизованные под Гийома Аполлинера. Больше всего Григорию запомнилась эпиграмма, кто-то сочинил ее экспромтом на вечере, на котором Гольденбург выступал в паре с еврейской поэтессой Бинберг. Дико воет Гольденбург,Одобряет Бинберг дичь его.Ни Москва, ни ПетербургНе заменят им Бердичева…С начала 1920-х годов Гольденбург прочно обосновался в Париже. Первый роман Гольденбурга с хулиганским названием «Приключения Хуниты», в котором он в равной степени измывался над коммунистами, монархистами и демократами, имел шумный успех. Переведенный сразу на несколько языков, этот роман принес Гольденбургу литературное имя и непродолжительное материальное благополучие. Все последующие романы были на редкость малоудачными. В России их не издавали ввиду идеологических огрехов, а во Франции – по причине художественного убожества. Гольденбург медленно, но верно погружался в нищету и забвение.
Все эти мрачные годы, как и вся разношерстная русскоязычная литературная и окололитературная братия, он дневал и ночевал в нескольких кафе близ вокзала Монпарнас: «Куполь», «Ротонда» и «Селект», – вытянувшихся цепочкой вдоль чахлых платанов бульвара Монпарнас, между улицей Рэн и бульваром Пуассоньер, да ресторан «Доминик», расположившийся поодаль, на улице Бреа. Ввиду всеобщего безденежья ели и пили российские литераторы мало. Бывало, весь вечер погалдят за чашечкой кофе. Скандалы с битьем посуды и мордобоем случались, но редко. Натренированные официанты умело гасили конфликты, убирали осколки, а дерущихся быстренько выталкивали на улицу, подальше от хрупких витрин, и они, поостыв, уже скорее по привычке размахивали кулаками и доругивались среди пожухлой зелени бульвара. Искусство состояло в умении вовремя выследить приближающихся литераторов побогаче и умело к ним присоседиться. Это обеспечивало преуспевшим сносный обед и приличную выпивку. Гольденбург владел этим искусством в совершенстве. В качестве доноров чаще других выступали Бунин и Алданов, живые классики, обласканные гонорарами и престижными премиями. Гуляли широко, с икрой, вином и водкой, шествовали в сопровождении прихлебателей из заведения в заведение, раздавали, не считая, чаевые. Заканчивали обычно у «Доминика», сыром и анисовой горькой.
И всюду слышался могучий бас Бунина:
– Ну читал я вашего Пруста, чушь чушью! Скука зеленая! Вот и Кафку, соберусь с силами, дочитаю. Дерьмо этот ваш Кафка! А сюрреалисты – говнюки и педерасты.
– Тонко сказано! – подвизгивал Гольденбург.
Фортуна неожиданно улыбнулась Гольденбургу в 1934 году, после того как в московских «Известиях» была напечатана серия его репортажей о событиях на площади Согласия. В них были очень умело расставлены политические акценты. Статьи были замечены и одобрены на самом верху. С тех пор журналистские опусы Гольденбурга появлялись в советской печати регулярно. После некоторой идеологической правки вышли в свет несколько его романов, годами пылившихся в московских издательствах. Все это придало Гольденбургу солидности. Он снял уютную квартиру на рю Монж, недалеко от Ботанического сада. Реже стал появляться в кафе на Монпарнасе. А если и появлялся, то платил теперь уже сам и приглашал гостей по заранее согласованным спискам, все больше из левой интеллигенции. У левых Гольденбург пользовался известным авторитетом. Он терпеливо пытался растолковать им извивы советской политики: «Мы вполне сознательно идем на некоторое ущемление демократии. Наше монолитное единство во сто крат лучше вашего разброда».
Гольденбург был первый, к кому обратились Рената и Григорий за содействием. Григория он узнал.
– Как там Ольга Ивановна? Выдающийся талант! Как нужна она России!
Узнав о цели визита, Гольденбург несколько помрачнел.
– Да-да, Серж Виктор… Что-то слышал. Постараюсь разузнать. Впрочем, ничего не могу обещать…
Зато, как ни странно, визит в логово сюрреалистов оказался на редкость успешным. Как удалось выяснить после нескольких телефонных звонков, Арагона и Эльзы в Париже не было: они вместе с Анри Мальро были в Москве, принимали участие в съезде только что созданного Союза писателей. Зато Бретон был в Париже, его каждый вечер можно было застать на рабочем месте – в кабаке на площади Бланш. Григорий смутно помнил Бретона по одному из его поэтических выступлений – блондин с римским носом и с пронзительным взглядом серых глаз. Поэтические произведения Бретона Григорию не нравились, хотя они и были, безусловно, талантливы. Ему запомнилась поэма «О жене», в которой чувствовалась здоровая эротика, сродни картинам Пикассо: