Собрание сочинений в 2-х томах. Том 2
Шрифт:
Здесь Коммод колеблющимся гласом еще прервал чтение, вопросив Аполлония: «Неужель государю все забавы воспрещены?»
«И отец твой вопрошал себя о том же, — ответствовал философ. — Внемли его ответу.
«Нет, Марк Аврелий, ты не со всеми забавами разлучен будешь. Боги чистейшие и сладчайшие тебе предоставили. Веселись, утешая скорбных, услаждая жизнь несчастных. Веселись, вспомогая единым словом целой области, творя ежедневно счастие двухсот людских племен. Вещай: сему ли предпочтешь ты сладострастные забавы, или зрелище бойцов, или жестокосердое увеселение видети людей, сражающихся на площади с лютыми зверями? Каждый час ознаменован должностию; каждая должность да будет для тебя источником забавы».
(Государь! таков быв ответ отца твоего на вопрос, учиненный мне тобою.)
Он остановился мысленно. Видел, чего природа от него требует. Познал бога, свою душу, свой разум, место свое во вселенной, место свое в обществе, должность человека, должность государя. Старался он укрепить душу свою против всех препятств, могущих впредь остановлять его в течении, и тогда, воздев на небо руки, возопил (и ты, юный император, воскликни купно с ним):
«О боже! не создал ты ни царей быть утешителями, ни народы быти утесненными. Я не требую, чтоб ты меня исправил. Разве нет во мне самом действующей воли на то, чтоб преуспевать в совершенстве, сражаться с собою и побеждать себя; но даждь
По сих словах узрел он, что протекла нощъ и солнце восходило. Уже множеством людей улицы Рима наполнены были. Уже слышал он восклицания, знаменующие, что Антонин шествует к народу.
«Я пошел на стретение отцу моему, — продолжает Марк Аврелий. — Во всех его деяниях зрел я исполнение того, что я творити предприял, и том был я еще более ободрен к добродетели».
Римляне внимали сему в глубоком молчании. Во время сего чтения сердца их наполнены были то скорбию, то благоговением, то нежностью. Они видели деяния сего великого мужа. Сорок лет были свидетельми его добродетелей, но не ведали правил его. Очи их с большим огорчением устремились на гроб его и потом, как будто невольным движением, обратились почти в то же время на сына Марка Аврелия, который долженствовал быть весьма недостоин сего имени и который стоял, потупя взор свой.
«Сын Марка Аврелия! — возопил Аполлоний, — сии очи, на тебя обращенные, вопрошают тебя: будешь ли ты подобен отцу своему? Не забуди льющихся слез, зримых днесь тобою. (И обращся к народу.) Остановим скорбь нашу, довершим хвалу его добродетелям. Я представил вам половину токмо изображения Марка Аврелия; надлежит видети его в ненарушимости правил своих, последующа составленному от него себе начертанию и чрез двадесять лет присвоявшего к блаженству мира те нравственные понятия, кои внушала философия ему, бывшу еще далеко от престола.
Марк Аврелий видел, что природа вложила во всех людей ум, к обществу способный; отсюда усматривает он рождающееся понятие о вольности, ибо где токмо владыко и рабы, тамо нет общества; нет и собственности, ибо без надежности во владениях не может устоять общественный порядок; нет и правосудия, ибо оно одно восстановляет равновесие, которое страсти разрушить стремятся. Наконец, нет тамо всеобщего доброжелательства, ибо как все люди совокуплены в общежитие, то в очах природы нет подлого человека, и если не все имеют право на одинакую чреду, то по крайней мере все имеют право на одинакое счастие. Таково было главнейшее расположение его правления.
Я начинаю вольностию, римляне! ибо вольность есть первое право человека, право повиноваться единым законам и кроме их ничего не бояться. Горе рабу, страшащемуся произносить ее имя! Горе той стране, где изречение его вменяется в преступление! Бедствие сие было при тиранах ваших, но что произвела тщетная их лютость? Погасила ль она в сердцах отцов ваших сие великодушное чувствование? Можно угнести его, но не истребить; оно пребывает везде, где души тверды; оно в оковах сохраняется, в темницах обитает, под ударами мучителей возрождается. Доколе оно в вас, о римляне! дотоле вы бодрственны и добродетельны пребудете. Марк Аврелий, взошед на престол, знал сие священное право: он видел, что человек, рожденный свободным, но в необходимости быть управляем, покорился законам, но никогда не покорялся прихотям государским, что ни один человек не имеет права повелевать другим самовольно, что похищающий власть сию разрушает самую власть свою. Он в летописях ваших при Тивериях и Неронах видел самовластие сих чудовищ, при коих уметь умирать слыло единой добродетелью; видел самовластие столь же ненавистное, но подлейшее любимцев государских, утеснение в империи, вселенную раболепствующую; человека, под именем императора, который все в ничто преобращал для того, что все относил к единому себе, и казался вещающим к народам: имение ваше, кровь ваша, все мне принадлежит; страждите и умирайте. Я знаю, римляне, что (никогда вы не давали, ниже могли давать сих ненавистных прав вашим государям; но когда они во едино время суть князи, судии, первосвященники и полководцы, то кому поставить власти их преграду, если сами они ее не доставят? О боги! возможно ль двумстам племенам людским быть для того несчастным, что случилось единому человеку не быть добродетельну? Марк Аврелий, вооруженный всею силою неограниченный власти, слагает ее с себя добровольно. Дабы не употребить во зло своего могущества, ограничивает оное со всех сторон, умножает силу законов, которую многие императоры истребить хотели, возвращает отъятую власть судиям, кои часто были или рабы, или подобны истуканам. В царствование его ни один сенатор, ни один бесчестный гражданин не дерзал никогда промолвить, что государь не подчинен законам. «О подлая душа! — сказал бы таковому Марк Аврелий, — за что ты меня унижаешь! Знай, что я в честь себе вменяю таковое подчинение; знай, что власть делать неправосудие есть слабость». Римляне! я не страшусь сего вам изрещи: никогда в наилучшее время Рима, никогда при самых ваших консулах предки ваши свободнее вас не были. Не все ль равно быть управляему единым или многими? Цари, диктаторы, консулы, децемвиры, императоры — все сии различные имена едино знаменуют, то есть служителей закона. Закон все составляет: образ государственного правления перемениться может, но права граждан всегда те же. Они не зависят ни от властолюбца похищающего, ни от низкия души, себя продающие. Они, будучи основаны на природе, суть, как она, неразрушаемы.
Итак, могу я свидетельствоваться всеми нами и вопросить вас: утеснил ли кого из граждан Марк Аврелий? Если таковый найдется хотя один, да приступит ко мне и обличит меня во лжи».
Весь народ возопил: «Никого, никого!»
«Я еще вас вопросить могу: во время царствования его был ли кто-нибудь из вас утеснен от тех любимцев государских, кои раболепствуют для того, чтоб быть тиранами, кои тем с большею гордостию повелевают, что сами повинуются, и, вооружась чуждою властию, алкая ею наслаждаться, боясь ее лишиться, усильно напрягают все ее способы и ускоряют всеобщее рабство. Скажите, римляне, в царствование его не было ли кого из таковых?»
Здесь все также возопили: «Никого, никого!» Аполлоний продолжал:
«Благодарение бессмертным богам, что имели вы владыку, который никем владычествуем не был! Дабы всегда вы были вольны, не допущал он себя ни порабощать, ни порабощаться; он защищал вольность вашу против самого себя; он защищал ее против всех окружающих престол его.
Но к чему б вам служила сия вольность, если б в самое то же время собственность имений ваших не была вам обеспечена? И что вещаю я? Где нет одной, тамо другая есть мечта. Увы! было время, в кое Рим и империя преданы были на расхищение; в коем от произвольного отнятия имений, от несносных поборов, от расточений без причин и без намерений, от грабительств непрестанных разорялись семьи, истощались области, обнищевал убогий и все сокровища пожирались алчным государем или несколькими его любимцами, коим угодно было уделять из тех богатств своему владыке. Се слабая часть бедствий, претерпенных предками вашими! Но что? Если б таковые бедствия всегда на земле пребывали, не лучше ль было бы странствовать
в лесах и жить с дикими зверями? По крайней мере хищная рука не простерлась бы туда исторгнуть от гладного пищу. Вертеп, им избранный, послужил бы ему убежищем, и он мог бы сказать тогда: здесь камень, кроющий меня, и вода, утоляющая жажду мою, принадлежат мне; не даю платы за воздух, коим здесь дышу. Никто из вас, римляне, в государствование Марка Аврелия не был доведет до такой крайности. Он укрощать стал сокровенное тиранство казенныя палаты в рассуждении граждан, что составляло некий род войны, где часто закон поставляем был против правосудия и государь против подданных. Всякий донос, клонившийся токмо на умножение его доходов, был отвергаем; всякая сомнительная тяжба у частного человека с короною решалась в пользу первого. Он отменил описывать на государя имение гражданина, яко лютое злоупотребление, наказующее невинного сына за вину отцовскую, яко злоупотребление опасное, вселяющее охоту находить виновных тамо, где богачи обитают. Не хотел он, чтоб преступления подданных составляли поместье государя и чтоб глава отечества находил позорный прибыток в том, чем отечество оскорбляется. Сия умеренность распространялась и до государственных налогов. В крайних случаях зрели вы его прощающего все долги, когда почитал он поборы весьма тягостными. В те самые времена, когда умножались нужды, умножал он к народам свои благодеяния. Но, повествуя о Марке Аврелии, стыжусь я употреблять изречения, посвященные государям от ласкательства. Что я порицаю благодеяниями, он нарицал правосудием. Нет, государство не имеет никакого права над бедностью. Позорно и жестокосердо было бы желать от самого убожества обогащаться и отъятое у того, кто имеет мало, отдавать тому, кто всем изобилует. В его время земледелец был почтен. Человек, питающийся руками своими, мог наслаждаться тем нужным, что руки его доставляли ему; роскошь и сластолюбие платили то золотом, что бедность платила трудами. Он сам подал еще знаменитейший пример. Обретшись между лютым неприятелем и отягощенными народами, на самого себя, о римляне! наложил он те подати, кои вы не могли б платить без отягощения. Вопрошен он был: где найдет для войны сокровища? «Се они, — отвечал он, указуя на уборы своих чертогов. — Обнажите сии стены, отнимите сии кумиры и живописания, отнесите сии златые сосуды на площадь, да именем государства будут они проданы, да сии тщетные украшения, служившие убранством чертогов императорских, послужат защитою империи». Я стоял возле него, когда он подавал и когда исполнялося его повеление. Я казался удивленным. Он ко мне обратился: «Аполлоний! — рек он мне, — и ты дивишься подобно народу! Разве можно мне велеть вместо сих златых сосудов продавать брение бедного и хлеб, питающий младенцев? О друг мои! — вещал он мне потом, — может быть, все сии сокровища стоили слез тысящам людей: продажа сия будет слабое заглаждение бедствий, приключенных человечеству». О римляне! те чертоги без убранства, те стены обнаженные были для вас блистательнее и величественнее златых палат, в коих тираны ваши жили. Дом Марка Аврелия в таковом состоянии походил на почтенный храм, не имеющий другого украшения, кроме божества, в нем обитающего.Не довольно того, что сам от себя похищал, имел он еще бодрость духа отказывать другим- то, чего давать не имел права. Научился он защищаться от той щедрости, которая иногда бывает болезнию толиких душ и которая есть тем опаснейшее искушение, что походит она на добродетель, но часто для счастия одного приключает бедствия нескольких тысящ.
Недостойные императоры подкупали воинов для подпоры своей противу Рима, и злато, в войсках рассыпаемое, служило на изваяние оков, налагаемых на вселенную неограниченным самовластием. Марк Аврелий устыдился б подкупить войско империи против самой империи. Он от имени государства давал ему все то, чем оно ему должно, но ничего не давал ему от имени государя. Не хотел он, чтоб, обогатясь от руки его, обыкало оно разделять качество гражданина от качества воина».
Аполлоний хотел было продолжать слово свое, но вдруг прервал оное некий, стоявший близ его.
«Философ! — вещал он, — позволь возвестить воину такое деяние нашего великого государя, которое, может быть, тебе и неизвестно. Мы были в Германии, и он едва одержал победу, уже стали мы просить у него денежной награды. Вот что он нам ответствовал. Я помню и то, что все мы были тогда на месте сражения и он держал и руках шлем, изъязвленный стрелами. «Друзья мои! — сказал он нам, — мы победили; но если мне вам дать имущество граждан, то что пользует государству победа наша? Все, что ни дам вам сверх оклада, истощу я из крови ваших ближних и отцов ваших». Мы устыдились от слов его и ничего больше не просили».
«Я ведал сей ответ Марка Аврелия, — рек старец воину, — но мне любезнее, что тобою возвещен оный римскому народу». Тогда Аполлоний продолжал слово свое. Он обратил его на правосудие и на образ отправления оного, введенный в Рим Марком Аврелием. Что в том, рассуждал он, что государь не тиран и не утеснитель, если граждане утесняют граждан? Самовластие каждого из подданных, буде оно не обуздано, есть толь же страшно, как и самовластие государево. Повсюду частная корысть препятствует общей; благополучие одного подрывает благосостояние другого; все страсти меж собою ударяются: правосудие долженствует с всем оным сражаться, упреждать таковое безначалие. «О римляне! почто у людей источник блага всегда в источник зла преобращается? Сие святое правосудие, помощь и ручательница общества, стала при тиранах ваших самым основанием разрушения. Воздвигся в стенах ваших род людей, кои под предлогом отмщения законов всем законам изменяли, питаясь доносами, делая куплю клеветою и всегда готовы будучи продавать невинность злобе или богатство корыстолюбию. Тогда все вменялось в государственное преступление. Тот преступником считался, кто ссылался на права человеческие, кто хвалил добродетель, кто жалел несчастных, кто способствовал возращению наук, душу возвышающих; самое призывание священного имени законов было преступление. Действие, слово, самое молчание обвиняемо было. Но что вещаю я? И самая мысль тогда подвергалась толкованиям, и она была обезображиваема на то, чтоб найти ее виновною. Сим образом все искусством доносов отравлялось; доносители награждаемы были государственными сокровищами, и почести, им сказуемые, размерялись их нечестием. Каких искать пособий в государстве, когда невинность закалается именем законов, защищать ее долженствующих? Часто и самый суетный обряд законов был пренебрегаем. Произвольная власть заключала в темницы, посылала на заточения и безотчетно умерщвляла. Вы знаете, римляне, гнушался ль Марк Аврелий сим тиранским судом, который волю одного человека ставит на место законного решения, который жизнь и имение гражданина попускает зависеть от обмана или заблуждения, которого удары тем суть ужаснейшие, что часто бывают они глухи и сокрыты, который несчастному дает токмо рану ощущать, но не показует руки поражающей, или который, разлучая его от всей вселенной и только на то осуждая жить, чтоб умирать непрестанно, оставляет его под тяжестью оков, не ведуща ни своего доносителя, ни своего преступления, удаленна от вольности, коея священный образ скрыт навсегда от глаз его, удаленна от закона, долженствующего в темнице и в заточении ответствовать на вопль несчастного, его призывающего. Марк Аврелий почитал все обряды законов за преграды, кои благоразумие воздвигло против неправосудия. При нем исчезли те преступления, оскорбляющие величество, кои при недостойных токмо государях учащаются. Всякий донос отсылаем был к обвиняемому с именем доносителя: сие на низкие души было обузданием, сие щитом было для тех, коим нечего страшиться, если токмо могут защищаться.