Мерно рубит старик неподатливый пластНа заброшенной каменоломне,Вырубая слова, твои, Экклезиаст,Что душа престарелая помнит.В мировой суете — всему время свое,Время плакать и время смеяться,Время — все отдавать за погибель вдвоем,Время — с самой любимой расстаться.Время — словно забыв о парижской весне,Легкомысленно-звонкой и щедрой,Постоять под смоковницей, как в полусне,Иль под скучною вечностью кедра.Все истлеет. Порвется крепчайшая нить,Ляжет пыль надо всем и над всеми,Но не время еще погибать иль грустить,А любить и надеяться время.Слава Богу, еще не разбился кувшин,И висит колесо над колодцем,И не страшен кружащийся ветер вершин,И дорожная песня поется.Вот проходит красавица, кутаясь в шаль.Нет, не все тут окажется ложью!Умножающий
знание множит печаль,Но любовь укрепит и поможет.
121. Зной
Бывает, что берег опаснее моря —И гибнет на суше веселый матрос.Бывает, что счастье наляжет, как горе,И мокнет ночная подушка от слез.Бывает… ах, многое в жизни бывает.А счастье, как счастье, и плакаться грех.Невластна над ним ерунда мировая,Хотя и немало в нем дыр и прорех.А счастье, как счастье. Иного не надо.Ты — рядом, и лучшего я не хочу.Но только порою мне Божья наградаЧуть-чуть не по силам и не по плечу.…Развернувшийся день неподвижно-прекрасен,Равнодушен, высок, величав.День огромный, как век. Я сегодня согласенВсе простить, ничего не поняв.
122. Земля израильская
Еве Киршнер
Я шел по берегу ТивериадыИ в радости, божественно-угрюмой(Как будто сердце радо и не радо),Бродил между камней Капернаума,Где некогда… Послушай и подумайВ тени, в пыли оливкового сада.Все тот же голос во вселенском баре,Бессонный, мировой, неотвратимый,О половом неутолимом жаре,И те же (Всем! За грош!! Неутомимо!!!)Кинематографические хариНа стенах града — Иерусалима.Что рассказать тебе про Палестину?Что помню я? Безлюдную Седжеру,Оранжевое облако хамсина,Степенный голос астраханца-гера,И узкую обиженную спинуПодстреленного мальчика-шомера.Надменного верблюда над корытом,Немых пейсатых цадиков из Цфата,Сухое небо вечности несытойНад детством мира, гибелью объятым.И стертые бесчисленные плитыБезумных мертвецов Иосафата.И девушку, по имени Юдифь,Что долго вслед рукой махала смуглой.
Д. Кнут, А. Скрябина (крайняя справа) и Е. Киршнер на Сионистском Конгрессе в Женеве (1939 г.)
Д. Кнут и А. Скрябина в Париже (осень 1939 г.)
А. Скрябина (слева), Д. Кнут и Е. Киршнер (справа) (конец 1939)
Д. Кнут с детьми — Бетти и Йоси (Париж, вторая половина 40-х гг.)
Дарственная надпись Д. Кнута Е. Киршнер на сборнике стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета»
Стихи, не включенные в сборники
Дарственная надпись Д. Кнута Л. Гольдберг на книге «Избранные стихи» (1949)
123. В поле
Кто-то тянет стон на сенокосеДалеко, за дымкой, позади.Солнце закурчавило волосьяНа моей распахнутой груди.Ветерок бежит из кукурузы,Сыплет горстью солнце и песок.Пятки жжет. И тяжело от груза —Башмаки, мешок с большим арбузом,Ситный хлеб да колбасы кусок.Я шагаю, грязный и счастливый,Этим полем, этой волей пьян.Тяжелы ворованные сливы.Оторвет карман.Я шагаю, легкий и разбойный,А вдали, где падает изба,Долго дует жалобную дойнуХмурый, бурый, бронзовый чабан.
124. Джок
Развивается вечер осенний.Шире, шире веселый кружок.Ведь в неделе — одно воскресенье,Бей, топи, разухабистый джок.Ветер, хохот, и топот, и пляска,Забубенный пронзительный гик.И в дуде Василихи-подпаскаБьется трелью разбойничий крик.Ветер, хохот и топоты — чудо!Мерны тоны стремительных стоп,Дробно бьется вздыбившая удаль,Бойко хлещет мужицкий притоп.Пусть сдвигаются ближе деревья,Пусть не видно размашистых лиц,В топе плясок и дружном напевеБуйный взлет обезумевших птиц.Ты нам радости, осень, не застишь.Как ты, жизнь, хороша-хороша!..И с рубахой, распахнутой настежь,Распахнулась широко душа.
125. Воспоминание
Трава пахнула сеном.Земля дохнула тленом.Мелькнула счастьем девушка и скрылась за листвой.Трава дохнула маем.Земля пахнула раем,Библейским солнцем, фиником, горячею травой.От солнечной отравыБлаженно никнут травы,Покорные, недвижные, ложащиеся в прах…И спит в эдемском зноеПолзучее, земное,Где движет жадность нищая, где правят блуд и страх.О,
Боже, что мы знаем!Торгуем, покупаем,Друг другу улыбаемся — и говорим слова…Не помним травки божьей,Степного бездорожья,Где слаще меда — пыльная полынная трава…Трава дохнула сеном,Пахучим добрым тленом,Пахучей божьей милостью, зеленой и простой.И вот припоминаюЗабытый запах рая —Соленый, грубый, праведный, веселый и святой.
126. Парижский рассказ
Я шел из запыленного предместьяВ Париж. Осенний праздничный закатСтоял над кучей балок и жестянок,Над вшивым смрадным хламом, где роитсяГоль пригородная. Закат сиялНад ржавой изъязвленной нищетоюС таким же вековым великолепьем,С каким венчал прекраснейшую в миреСимфонию парижских серых красок.Я миновал заставу городскуюИ шел к метро, брезгливо предвкушаяВолну подземной сладковатой вони,Когда увидел мирную картинку:Под тяжким серо-каменным навесомСтоял старик с лотком. (Он оказалсяПочти слепым). За выступом стеныВзобравшийся на лесенку мальчишка,Прицелившись бамбуковым шестом,Внезапно сбросил шляпу старикаНа пыльные коржи и леденцы.Старик заерзал и, хватая воздухБеспомощными глупыми руками,Забормотал и засопел тоскливо.Он суетился, шаря по лотку,Вылавливая шляпу и бумажки,Разнообразный разноцветный сор,Насыпанный проказником веселым.Пугливо и слезливо озираясь,Он жаловался, как дитя, в пространство,Он всхлипывал — но все вокруг негоРаскатисто и вкусно гоготали.Я видел, как в глазах стояли слезыВеликого веселья, как краснелиНосы, затылки, как вспухали пузаОт хохота. Протяжный чревный стонСтоял над обезумевшей от смехаСчастливою толпой… Со мною рядом —Стояли деревенские девицы,Два смирных и беззлобных существа.Но как они смеялись! Задыхаясь,Сверкали лошадиными зубами,Корявыми клыками в синих деснах.Я не успел опомниться, когдаУвидел, что мальчишка лезет сноваНа лесенку с бамбуковым шестом.Я опьянел от гнева — в два прыжкаЯ очутился рядом. И, схвативЕго за локоть, медленно сказал я,Стараясь быть спокойным, — что не надо,Что дурно — злить слепого старика.В миг был я тесно окружен толпою.Какой-то невеселый человек,Остро кольнув звериными глазами,Сказал: — Пошел туда, откуда тыСвалился!.. Сзади начали теснить.Воистину, не лица — рыла, рылаОскалились вокруг. Раздались крики:— Как смеет, сволочь, обижать мальчишку!— Чего им любоваться! — Пропустите,Ему не вредно в зубы получить!..Уже в Париже (мне везло в тот вечер),Идя к себе, я видел, как навстречуБежал худой зеленолицый мальчик.Он пролетел в подъезд. Гигант усатый,Что гнался за ребенком, стал и плюнул,Стесненно, шумно, яростно дыша.…Ты помнишь, очень милая моя,Как я, придя к тебе в тот вечер в гости,Сидел, опустошенный, оглушенный,Как я потом пытался рассказатьТебе о старике и о пирожных,Посыпанных окурками, о людях,Так шумно веселившихся… О том,Как жадно гнался грузный человекЗа мальчиком и как мне страшно вспомнитьИстерзанное ужасом лицо.
127. Расплата
За эту улыбку, за радость при встрече(За безудержной дружбы альпийский озон…),За первый, набросанный начерно, вечер(За сухую записку, ночной телефон…),За наши опасно-невинные речи,эти безвольно-согласные плечи(Монпарнасский трезвон… люксембургский газон…),За все разговоры, за все умолчания(Осторожную нежность… подкожную дрожь…),За радость — скупую, как жест англичанина…(Оттого, что ты где-то грустишь и живешь…),За эту улыбку, за счастье при встрече,За счастье, что душу измерит, как лот,Мы скоро расплатимся, друг мой беспечный:Нам будет предъявлен безжалостный счет.(Счет великих растрат, злой итог сожалений,Бесконтрольных надежд, неоплатной мечты,Непосильных потерь… Долгий счет сожалений,Пустоты, немоты, наготы, нищеты…).За эту улыбку… И, все ж, я согласенЗа детскую гордость, за тайный испуг,За взгляд твой — в упор! — что зверинно-прекрасен.За жест некрасивых любимейших рук.За что-то, о чем и не вспомнится вдруг…За все, за ничто, нерасчетливый друг.
Альбом путешественника
Открытка Д. Кнута E. Киршнер перед отъездом в Палестину (лето 1937)
1. Первые впечатления
Путешествие кончено. Я снова в Париже, в этом необычайном городе, где столько различных рас и наций умудряются жить своей самобытной жизнью, не сталкиваясь и не смешиваясь друг с другом. Как если бы, вписанные в контуры одной и той же «жилплощади», они жили на разных этажах мирового парижского дома.
Город, где каждый ощущает себя — одновременно — и коренным жителем, и апатридом.
Смущенно, как бы не все узнавая, с пристальностью и неожиданной зоркостью нового человека вглядываешься в зыбкие парижские контуры и снова открываешь, каким «благодарным» фоном для предельного человеческого одиночества может служить специфически парижская симфония тончайших и богатейших оттенков серого цвета.
Но не в Париже дело, а в той добыче путешественника, в сумбурном ворохе пейзажей, впечатлений, мыслей, остающемся у него после путешествия, в том альбоме, где многое — случайно, где нередко третьестепенные вещи — не по чину — соседствуют с первостепенными, где, наконец, многое пропущено или забыто.