Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
— Нагулял аппетит, а пищи маловато, — сказал Сухоруков, опустившись на койку. — Что тут этой закуски! — Повертел булочку. — Слону дробина.
Мартынов молча раскрыл тумбочку и жестом пригласил товарища по палате подойти и взять из его запасов, что ему желательно.
— Да и у меня тут еще осталась передача, — ответил кузнец. Достал из своей тумбочки кусок сала, стал резать его тупым больничным ножом, помогая здоровой руке локтем другой, забинтованной. — Неудобно с одной рукой жить. Кабы мою ногу тебе, а твою здоровую руку мне, вот бы мы с тобой были люди, Илларионыч. А чего ж это Любка убежала? Ты ж на спине не поужинаешь. Помочь тебе повернуться?
— Не надо, потом. Она еще придет.
Соловьи гремели во всех кустах вокруг больницы.
— До чего же, Илларионыч, у этих соловьев получается похоже на нашего брата. Вот сейчас
Сухоруков сходил в кубовую за добавкой чая, взял предложенное Мартыновым печенье.
— Вот и у меня шестеро их. Сейчас-то немножко легче стало. Дочку выдал замуж, старший сын поступил на работу. А как были все маленькие — ох, не до песен!.. А парнем я был — любитель! Без меня и улица не улица. Куда тебе баян! Голос у меня был, — кузнец откашлялся, — не хуже, как у Козловского. Кабы записали тогда мои песни на пластинку, можно бы теперь сравнить. Тенор. Не одна девка от моего голоса горько плакала. И сейчас могу, но уже не то. На фронте горло застудил. Чего молчишь, Илларионыч? Задумался? Это к тебе Борзова приходила, та, что у нас в мэтэесе работает?
— Она.
— Должно быть, чего-то нехорошее рассказала? Работа неладно идет? То не твоя вина, если без тебя чего-то там в районе хуже сделают.
— Да нет, выходит, Тихон Кондратьич, моя вина, — возразил Мартынов.
— Это ж почему так?
— Почему?.. Ты рассказывал, что и машинистом на молотилке работал?
— Работал по началу коллективизации на старых кулацких молотилках. Теперь-то их и не осталось в нашем мэтэесе.
— Как у хорошего машиниста должна быть настроена молотилка? Чтоб не лазить ему там всякую минуту с молотком и ключом, чтоб крутилось, вертелось само, нигде ничего не заедало, не задирало, не скрипело. А ему сидеть в холодке и цигарку покуривать. Так?
— Вон ты к чему. Это-то верно… Где ж это Любка? Должно быть, в пятой палате, у того больного, что с операции принесли. Дай-ка я добуду тебе свежего чайку, да поешь все же, подкрепись. Пища, она, знаешь, помогает человеку всякую болезнь перебарывать.
Косой лучик солнца упал в окно, медленно пополз по стене, все выше и выше к потолку. По этому лучу, не глядя на часы, Мартынов узнавал время. Было около семи. Скоро солнце скроется за высокими деревьями сада, начнет постепенно темнеть. Соловьи защелкают еще громче и дружнее, в их хор вступят «ночники», которые молчат днем. Придет с обходом дежурная сестра, посидит немного, расскажет больничные новости. Похолодает, придется закрыть окно. Может быть, забегут на минутку жена, сын. Если будет хороший накал лампочки, удастся дочитать «Землю золотых плодов». Так день за днем, вечер за вечером. А где-то там в это время, в селах и на полях района, идет своим чередом, шумит, бурлит жизнь. Без него… Черт бы побрал ту февральскую ночь, Долгий Яр и того лихача на грузовике!..
Поужинав и улегшись опять на спину, Мартынов подозвал кузнеца и выкурил с ним по папиросе.
— Почему ты, Тихон Кондратьич, не подавал раньше заявления в партию? — спросил Мартынов.
Кузнец вынул из пальцев Мартынова окурок, отнес его и свой окурок в коридор, выбросил их там куда-то, вернулся, сел на свою койку.
— Что тебе ответить?.. Как в таких случаях говорится: не созрел политически.
— Это ты брось. Политически ты, вероятно, и пять лет назад был такой уже, как сейчас. Давай рассказывай откровенно.
— Откровенно?..
У кузнеца было характерное лицо: длинное, горбоносое, с острыми скулами и впалыми щеками. Черные усы он подстригал щеткой. Глаза щурил, словно все время смотрел на огонь.
— Главная причина, Илларионыч, почему не подавал долго в партию, — малограмотный я. Три зимы походил в школу — вот и вся моя наука. Прочитать книжку могу и пойму все, что написано, ежели русскими словами, без этих всяких ситоуций, а пишу как курица лапой. Дюже некрасивый у меня почерк.
— Значит, первая причина — плохой почерк?
— Да. Глянь на руку. — Тихон Кондратьевич показал растопыренную огромную пятерню. — Руки у меня
возле горна задубели, мне карандаш в пальцах удержать все одно, что тебе блоху кузнечными клещами поймать. Думаю: вступлю в партию, поставят меня на должность, как же я с таким почерком бумажки буду подписывать? Людям на смех.— Разве обязательно как в партию, так и на должность?
— Да так оно выходило, что вроде бы обязательно. Глядишь: кто ни вступит из наших сельчан в партию, всех на должность определяют. Того в сельпо, того в заготовители, того в сельсовет, того в дорожные начальники. А я на должность не стремлюсь, мне мое ремесло нравится, ничего в жизни другого не надо, был бы порядок в колхозе да платили бы хорошо по трудодням. В партию мне желательно, а на должность не хочу. Но думаю, значит, у них так заведено. Вступлю — и могут мне приказать в порядке партийной дисциплины: бросай свое горно, бери-ка портфель. А мне он ни к чему, портфель. Я не лезу в начальники. Потом уже один член партии, Филипп Касьяныч, которого у нас сейчас председателем выбрали, объяснил мне: нету такой установки, чтобы обязательно всех коммунистов распихивать по канцеляриям; это, мол, тут наши писарчуки сами такое развели. Гнушаются простой крестьянской работой, хоть яйца собирать с кошелкой по селу, лишь бы не в бригаде работать. Вот, значит, по нежеланию выдвижения в начальство не подавал я долгое время в партию.
— Одна причина. А еще?
— А еще, по-честному сказать тебе, Илларионыч, как завелась у нас в колхозе эта грабиловка, да смотришь — и половина коммунистов замешана там, вот тут-то и отшибло нас, многих, которые, может, давно бы уже были в партии. Думаешь: напишу я заявление, а кому его подавать? Чайкину в руки, этому губошлепу с гитарой, что все полы в хатах каблуками попробивал? А кто будет принимать, голосовать? Голубчик, Трапезников? Нет, повременю…
Тихон Кондратьевич подсел поближе к Мартынову, в плетеное кресло, взял у него еще папиросу.
— Говорят, Илларионыч, чужая душа — потемки. Человека узнать — пуд соли надо с ним съесть. В больших городах, конечно. Там бывает и так: работают двое в одном цеху, на работе каждый день встречаются, и за всю жизнь друг у дружки дома не побывают, не знают даже, где кто живет. А у нас в деревне все на виду: и как работает человек, и что у него дома делается, и какое к людям отношение — все нам известно. Вот расскажу тебе про Егора Трапезникова, этого самого, что исключили у нас из партии.
Кузнец прикурил, пустил густую струю дыма в открытое окно, помолчал.
— Разве товарищ Ленин для того затевал революцию, чтобы стать самому правителем в России и длинные рубли за это получать? Он же был не из бедного классу. Отец его директором по училищам был, в дворянство их произвели. Ленину с его головой, с его наукой и в старое время министром быть! А захотел бы — капиталами ворочал бы, заводами управлял, а там, гляди, и себе завод построил, не хуже того Форда, и на это хватило бы у него ума. И жил бы припеваючи, в шампанском бы купался, на золоте ел. Нет, отказался от всего! Пошел по ссылкам, по тюрьмам. За народ! Не для себя лично добивался он улучшения жизни, а для народа! И когда уже при советской власти стал он главой правительства, и тут для себя копейки лишней не брал от государства. Читал мне Филипп Касьяныч, как Ленин кому-то там в Совнаркоме выговор строгий объявил за то, что жалованья ему прибавили на триста рублей, не спросясь его самого. Вот какой был Ленин! Вот для чего он партию создал и сам в нее вступил — для народа!.. Теперь расскажу про Трапезникова. Егор Фомич старше меня на десять лет. Происхождения он самого что ни есть беднейшего. Земли у них было до революции полдесятины, а нахлебников — человек девять. В гражданскую войну он и в Красной Армии был. Я, конечно, не участвовал, мне в революцию было восемь лет. Но рассказывали мне про него наши мужики, которые с ним служили. Зайдет у них там на фронте, бывало, разговор об этой самой революции, из-за чего идет война белых с красными и какая жизнь будет после войны, Егор и говорит: «А вот так и будем жить — поменяемся местами. Мы будем жить, как помещики, а они — как мы жили. Сказано ведь, что революция — это есть переворот!» Вот о чем ему, значит, мечталось — местами поменяться! Товарищи ему станут доказывать: «Это ты политически неверно говоришь. На заводе капиталист один, а рабочих тыщи. Помещиков в губернии, может, сотня, а бедняков миллионы. Местов ихних для нас не хватит, ежели поменяться». Егор: «На всех не хватит, ну, а я себе местечко как-нибудь захвачу».