Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Ярмарка в Симбирске
Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Почище Гамбурга! Держи карман!Шарманки шамкают, а шали шаркают,и глотки гаркают: «К нам, к нам!»В руках приказчиков под сказки-присказкивоздушны соболи, парча тяжка,а глаз у пристава косится пристальнои на «селедочке» [7] перчаточка.Но та перчаточка в момент с улыбочкойвзлетает рыбочкой под козырек,когда в пролеточке с какой-то цыпочкой,икая, катит икорный бог.И богу нравится, как расступаютсяплатки, треухи и картузы,и, намалеваны икрою паюсной,под носом дамочки блестят усы.А зазывалы рокочут басом.Торгуют юфтью, шевром, атласом,прокисшим квасом, пречистым Спасом,протухшим мясом и Салиасом [8] .И, продав свою картошкуда хвативши первача,баба ходит под гармошку,еле ноги волоча.И поет она, предерзостная,все захмелевая,шаль за кончики придерживая,будто молодая:«Я была у Оки,ела я-бо-ло-ки,с виду золоченые —в слезыньках моченые.Я почапала на Каму.Я в котле сварила кашу.Каша с Камою горька.Кама – слезная река.Я поехала на Яик,села с миленьким на ялик.По верхам и по низам —все мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон.Я купила себе дом.Чем для бабы не уют?А сквозь крышу слезы льют…»Баба крутит головой,все в глазах качается.Хочет быть молодой,а не получается.И гармошка то зальется,то вопьется, как репей…Пей, Россия, ежли пьется,только душу не пропей!..Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Гуляй, кому гуляется!А баба пьянаяв грязи валяется.В тумане плавая,царь похваляется…А баба пьянаяв грязи валяется.Корпя над планами,министры маются…А баба пьянаяв грязи валяется.Кому-то памятникподготовляется…А баба пьянаяв грязи валяется.И мещаночки, ресницы приспустив,мимо, мимо: «Просто ужас! Просто стыд!»И лабазник стороною,мимо, а из бороды:«Вот лежит… А кто виною?Все студенты да жиды…»И философ-горемыканиже шляпу на лоби, страдая гордо, — мимо:«Грязь — твоя судьба, народ!»Значит, жизнь такая подлая —лежи и в грязь встывай?!Но кто-то бабу под локотьи тихо ей: «Вставай…»Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Качели в сини, и визг, и свист,и, как гусыни, купчихи яростно:«Мальчишка с бабою… Гимназист!»Он ее бережно ведет за локоть,он и не думает, что на виду.«Храни Христос тебя, яснолобый,а я уж как-нибудь сама дойду…»И он уходит, идет вдоль барокнад вешней Волгой, и, вслед грустя,его тихонечко крестит баба,как бы крестила свое дитя.Он долго бродит… Вокруг все пасмурней…Охранка – белкою в колесе.Но как ей вынюхать, кто опаснейший,когда опасны в России все!Охранка, бедная, послушай, милая:всегда опасней, пожалуй, тот,кто остановится, кто просто мимочужой растоптанности не пройдет.А Волга мечется, хрипя, постанывая.Березки светятся над ней во мгле,как свечки робкие, землей поставленные,за настрадавшихся на земле.Ярмарка! В России ярмарка!Торгуют совестью, стыдом, людьми,суют стекляшки, как будто яхонты,и зазывают на все лады.Тебя, Россия, вконец растрачивалии околпачивали в кабаках,но те, кто врали и одурачивали,еще останутся в дураках!Тебя, Россия, вконец опутывали,но не для рабства ты родилась.Россию Разина, Россию Пушкина,Россию Герцена не втопчут в грязь!Нет, ты, Россия, не баба пьяная!Тебе страдальная дана судьба,и если даже ты стонешь, падая,то поднимаешь сама себя!Ярмарка! В России ярмарка!В России рай, а слез – по край,но будет мальчик — он снова явится —и скажет праведное: «Вставай…»ГЛЯДИТ ПИРАМИДАкак тяжко, огромно,сопя, разворачивается «Аврора»,как прут на Зимний орущие тысячи…Глядит пирамида все так же скептически…«Я вижу —
мерцают в струенье дождя
штыки – с холодной непримиримостью,но справедливость, к власти придя,становится несправедливостью.Людей существо – оно таково…Кто-то из древних молвил:чтобы понять человека, егонадо представить мертвым.Тут возразить нельзя ничего.Согласна, хотя отчасти.Чтобы понять человека, егонадо представить у власти».

7

Полицейская шашка (жарг.).

8

Салиас – популярный в то время среди мещанства писатель.

Идут ходоки к Ленину
Проселками и селеньями,с горестями, боленьямиидут ходоки к Ленину,идут ходоки к Ленину.Метели вокруг свищут.Голодные волки рыщут.Но правду крестьяне ищутстолетьями правду ищут,столькие их поколения,емелек и стенек видевшие,до своего избавленияне добрели,не выдюжили.Идут ходоки зальделые,все, что наказано, шепчут.Шаг за себя делают,шаг — за всех недошедших.Лица у них опухли.Грудь раздирает кашель.Жалобно просят обувкинесуществующей каши.Высокие все идеи —только пустые «измы»,если забыты на делерусские слезные избы.И ветром ревущим накрениваемые,по снегу, строги и суровы,идут ходоки к Ленину,похожие на сугробы.А ночью ему не спитсяпод штопаным одеялом.Метель ворожит: «Не сбытьсянаивным твоим идеалам!»Как заговор, вьется поземка.В небе за облакамесяц, как беспризорник,прячется от ЧК.«Не сбыться! — скрежещет разруха.Я все проглочу бесследно!»«Не сбыться! — как старая шлюха,неправда гнусит: — Я бессмертна!И лица какие-то потныепророчат ему, глумясь:«Та баба из грязи поднята,но снова свалится в грязь».«В грязь ее!» — скалится голод.«В грязь!» — визжат спекулянты.«В грязь!» — обывателей гогот.«В грязь!» — шепоток Антанты.Липкие, подлые, хитрые,разная всякая мразьржут, верещат, хихикают:«В грязь! В грязь! В грязь!»Волга дышит смолисто,Волга ему протяжно:«Что, гимназист из Симбирска,править Россией тяжко?Руководил ты, не робок,лишь заговорщиков горсткой.Что же ты хлеборобовначал душить продразверсткой?Мягкую ссылку попробовал,вообразив — это благо…Росчерк твой станет проволокойпервого в мире Гулага».Если попался лемехукамень, — не вспашешь камень.Идут ходоки к Ленину,придуманному ходоками.И пьяная баба под ругань,опять оказавшись в грязи,все ищет хоть чью-нибудь руку,да нету ее на Руси…ПИРАМИДА:«Ты думаешь, Ленин – идеалист,Христос под знаменами алыми?Ты, Братская ГЭС, к нему приглядись,он циник, хотя с идеалами.Я предпочитаю циников чистых.Погибель — в циниках-идеалистах».БРАТСКАЯ ГЭС:«Он циник? Он мир переделывать взялся.Нет, я – за борцов, кто из лжи и невежествавсе человечество за волосытащит — пусть даже невежливо.Оно упирается, оно недовольно,не понимая сразу того,что иногда ему делают больнотолько затем, чтоб спасти его…»НО ПИРАМИДА ОСТРОУГОЛЬНОСМОТРИТ: «Ну что же, нас время рассудит.Что, если только и будет больно,ну а спасенья не будет?И в чем спасенье? Кому это нужно —свобода, равенство, братство всемирное?Прости, повторяюсь я несколько нудно,но люди – рабы. Это азбучно, милая…»НО БРАТСКАЯ ГЭС ВОССТАЕТ ПРОТИВ РАБСКОГО.ВОЛНЫ ЕЕ ГУДЯТ, НЕ СДАЮТСЯ:«Я знаю и помню другую азбуку —азбуку революции!»
Азбука революции
Гремит «Авроры» эхо,пророчествуя нациям.Учительница Элькинана фронте в девятнадцатом.Ах, ей бы Блока, Брюсова,а у нее винтовка.Ах, ей бы косы русые,да целиться неловко.Вот отошли кадеты.Свободный час имеется,и на траве, как дети,сидят красноармейцы.Голодные, заросшие,больные да израненные,такие все хорошие,такие все неграмотные.Учительница Элькинараскрывает азбуку.Повторяет медленно,повторяет ласково.Слог выводит каждый,ну, а хлопцам странно:«Маша ела кашу.Маша мыла раму».Напрягают разумыс усильями напраснымиэти Стеньки Разинысо звездочками красными.Учительница, кашляя,вновь долбит упрямо:«Маша ела кашу.Маша мыла раму».Но, словно маясь грыжейот этой кутерьмы,винтовкой стукнул рыжийиз-под Костромы:«Чего ты нас мучишь?Чему ты нас учишь?Какая Маша?Что за каша?»Учительница Элькинапосле этой речичуть не плачет… Меленьковздрагивают плечи.А рыжий огорчительно,как сестренке, с жалостью:«Товарищ учителка,зря ты обижаешься.Выдай нам, глазастая,такое изречение,чтоб схватило за сердце, —и пойдет учение…»Трудно это выполнить,но, каноны сламывая,из нее выплылосамое-самое,как зов борьбы,врезаясь в умы:«Мы не рабы…Рабы не мы…»И повторяли, впитываяв себя до конца,и тот, из Питера,и тот, из Ельца,и тот, из Барабы,и тот, из Костромы:«Мы не рабы…Рабы не мы…»…Какое утро чистое!Как дышит степь цветами!Ты что ползешь, учительница,с напрасными бинтами?Ах, как ромашкам бредитсяпонять бы их, понять!Ах, как березкам брезжится —обнять бы их, обнять!Ах, как ручьям клокочется —припасть бы к ним, припасть!Ах, до чего не хочется,не хочется пропасть!Но ржут гнедые, чалые…Взмывают стрепета,задев крылом печальные,пустые стремена.Вокруг ребята ранниепорубаны, постреляны…А ты все ищешь раненых,учительница Элькина?Лежат, убитые,среди чабреца,и тот, из Питера,и тот, из Ельца,и тот, из Барабы…А тот, из Костромы,еще живой как будто,и лишь глаза странны:«Подстрелили чистенько.Я уже готов.Ты не трать, учителка,на меня бинтов».И, глаза закрывший,почти уже не бывший,что-то вспомнил рыжий,улыбнулся рыжий.И выдохнул мучительно,уже из смертной мглы:«Мы не рабы, учителка.Рабы не мы…»
Бетон социализма
«Бабья кровь от века рабья…» —говорил снохач Зыбнов,желтым ногтем выкорябываямясо из зубов.И в избе хозяйской сохла,как полынный стебелек,без отца и мамки Сонька,чуть повыше, чем сапог.И ждала расправы скорой,где-то сунута в муку,та нагайка, свист которойпомнят Питер и Баку.Год за годом шли. Сменялисьлед, вода, вода и лед.Соньке стукнуло семнадцатьпод гуденье непогод.Засугробили метелиприуральские края,но в крови батрацкой пелипугачевские кровя.И, платком лицо закутав,вся в снегу, белым-бела,Сонька вышла в ночь за хутор,и пошла она, пошла.В той степи обледенелойв свисте сабель и свинцаподкосило пулей «белой»ее «красного» отца.И к горе, горе Магнитной,хоть идти невмоготу,Сонька шла с одной молитвойразыскать могилу ту.Но у самой у МагниткиСонька встала, замерла:ни могилы, ни могилкиа лопатам нет числа.Прут машины озверенно,тачек стук и звяк лопат,и замерзлые знаменакрасным льдом своим гремят.И хотя земля чугунна —тыщи сонек землю бьют,тыщи сонек про Коммунупесню звонкую поют.Сонька ткнула грунт несмело,но за свой батрацкий срокчто-ничто – копать умела:черенок есть черенок.И щербатая Тамаркаей сказала прямо в лоб:«Выше голову, товарка,ты же – красный землекоп!»И на Сонькину лопатузагляделся, покорен,первый здешний экскаватор —иностранец «Марион».Ватник латан-перелатани лоснится, как супонь,но не лапан-перелапан —ты попробуй Соньку тронь!Не смушало в той эпохеСоньку, гордую собой,то, что драные опоркина ногах ее зимой.И носила летом гордодве галоши прехудыхфирмы «Красный треугольник»,их бечевкой прихватив.Лишь во сне ее укромномплыли где-то там вдалисапоги, сверкая хромом,словно чудо-корабли.Комсомола член и МОПРа…Почему же у неепод глазами часто мокро?Немарксистское нытье!..Петька, чертовый бетонщикв разбуденовке своей,ты с товарищем потоньше…Удели вниманье ей!…С окон сыплется замазкана коттеджах инспецов.Под горой Магнитной пляска,да такая, что Аляскагде-то вскинула от хряскак небу мордочки песцов.Пляшут парни на бетоне,пляшут пять чубов хмельных.Пляшут парни наподобьевиноделов чумовых.Пляшут звездные, лихиеразбуденовки парнейпляску детства индустрии,пляску юности своей.Ноги стонут, ноги тонут,но гремит, бросая в дрожь,над трясиною бетонаперекопское «Даешь!»А при бусах и сережках,позабыв про Перекоп,ходит в хромовых сапожкахСонька – красный землекоп.Сонька год почти копиласвои кровные рублии – неясно где – купилаэти чудо-корабли.Только зря ты, Сонька, ходишь,замышляя воровство,зря украсть у пляски хочешь,Сонька, Петьку своего.Ну-ка, Сонька, не фасонь-ка,не боись, иди сюда!На твоих ресницах, Сонька,буржуазная вода.Петька твой ногами пашет,пляшет носом и вихром,он рукою тебе машет —позабудь про этот хром!И, веселая, живая,так чертовски молода,светит, Соньку зазывая,с разбуденовки звезда.Еще малость плачет Сонька,но звездою тянет он,и уже мыском тихонькоСонька трогает бетон.Соньку чуть вперед шатнуло.Сонькин дух, как видно, слаб.Сапоги едва шагнули,и бетон их сразу – цап!Сонька руку выгибает,а в глазах – круги, круги…Пляшет Сонька… Погибают,погибают сапоги!И летит, чистейше брызнув,с щек горящих – не беда! —на бетон социализмабуржуазная вода.
Призраки в тайге
То не клюквой хрустят мишки-лакомкине бобры свистят, встав на лапочки,не сычи кричат, будто при смерти, —возле Братской ГЭС бродят призраки.Что угрюм, воевода острожный?Али мало ты высек людей?Али мало с твоею-то рожейперепортил тунгусок, злодей?!Здесь, на ГЭС, увидав инородца,ты не можешь все это постичь.Твое хапало к плетке рвется,да истлела она, старый хрыч!Эй, купцы, вы чего разошлись?Что стучите костями от злости?Ну зачем вы жирели всю жизнь?Все равно в результате – кости…Господин жандарм, господин жандарм,как вам хочется кузькину матьпоказать вольнодумцам и прочим жидам,да трудненько теперь показать!Протопоп Аввакум, ты устал от желез.Холодна власяница туманов.Ты о чем размышляешь у Братской ГЭСсреди тихих, как дети, шаманов?Эй, старатель с киркой одержимой,с деревянным замшелым лотком,мы нашли самородную жилуили просто долбим на пустом?О, петербургские предтечи,в перстах подъемля те же свечи,ответьте правнукам своим —из вашей искры возгорелосьтакое пламя, как хотелосьего увидеть вам самим?«Динь-бом… Динь-бом…» — слышен звон кандальный.«Динь-бом… Динь-бом…» Путь сибирский дальний.«Динь-бом… Динь-бом…» — слышно там и тут.Нашего товарища на каторгу ведут.Вы ответьте, кандалы, так ли мы живем,с правдой или же с неправдой черный хлеб жуем?Вы ответьте из ночи,партизаны, избачи:гибли вы за нас, таких,или — за других?!Слышу, в черном кедрачекто-то рядом дышит.Слышу руку на плече…Вздрогнул я: Радищев!«Давным-давно на месте Братской ГЭСя проплывал на утлой оморочкес оскоминой от стражи и морошки,но с верою в светильниках очей.Когда во мрак все погрузил заход,я размышлял в преддверии восходао скрытой силе нашего народа,подобной скрытой силе этих вод.Но, озирая дремлющую ширь,не мыслил я, чтоб вы преобразилитюрьмой России бывшую Сибирьв источник света будущей России.Торжественно свидетельствуют мнео вашей силе многие деянья,но пусть лелеет сила в глубинеобязанность святую состраданья.А состраданье высшее – борьба…Я мог слагать в изящном штиле песнипро серафимов, про ланиты, персии превратиться в сытого раба.Но чьи-то слезы, чьих-то кляч мослымне истерзали душу, словно пытка,когда моя усталая кибиткатряслась от Петербурга до Москвы.Желая видеть родину другой,без всякой злобы я писал с натуры,но, корчась, тело истины нагойхрустело в лапах ласковых цензуры.Понять не позволяла узость лбов,что брезжила сквозь мглистые страницы,чиста, как отсвет будущей денницы,измученная к родине любовь.И запретили… Царственно кратка,любя свободу, но без постоянства,на книге августейшая руказапечатлела твердо: «Пашквилянство».Но чувствовал я в этой книге силуи знал: ей суждено себя спасти,прорваться, продолбиться, прорасти…Я с чистою душой поехал в ссылкуи написал, как помнится, в пути:«Я тот же, что и был, и буду весь мой век —не скот, не дерево, не раб, но человек».Исчез Радищев… Глядя ему вслед,у Братской ГЭС всепоглощенно, тайноо многом думал я, и не случайноприпомнил я, как написал поэт:«Авроры» залп. Встают с дрекольем села…Но это началось в минуту ту,когда Радищев рукавом камзолаотер слезу, увидев сироту…» [9] И думал я, оцепенело тих:достойны ли мы призраков таких?Какие мы? И каждый ли из нассумеет повторить в свой трудный час:«Я тот же, что и был, и буду весь мой век —не скот, не дерево, не раб, но человек…»

9

Е. Винокуров.

Первый эшелон
Ах, уральской марки сталь,рельсы-серебриночки.Магистраль ты, магистраль,транссибирочка.Помнишь, как глаза гляделив окна отрешенно,как по насыпи летелитени от решеток,и сквозь прутья, будто голуби,продирались, и – в полетчьих-то писем треугольники(может, кто-то подберет…)И над соснами, рябинамикружилось наугад:«Ты не верь, моя любимая…»,«Мама, я не виноват…»Но теперь — наперерезветер бьет, а наискось;«Едет Братская ГЭС!» —на вагоне надпись.Сочинили хор-оркестрмосквичи с москвичками.Едет Братская ГЭСс рыжими косичками!«Я на Сретенке жила —расстаемся с нею.Газировку я пила —Ангара вкуснее.В рюкзаке моем побилисьмамины бараночки…Мама новая, тайга,принимай в братчаночки!»(И не знаешь ты, девчонка,что в жестокий первый годтвоя модная юбчонкана портянки вся пойдет;что в палатке-невеличке,как рванет за сорок пять,станут рыжие косичкик раскладушке примерзать.Будут ноженьки в болячках.Будет в дверь скрестись медведь,и о маминых баранкахтайно будешь ты реветь.Сосны синие окрестс алыми верхами…Едет Братская ГЭСс шалыми вихрами!Пой, Алешка Марчук,на глаза татаристый.В разговоре ты молчун,ну а в песне — яростный.Но встанет ГЭС, и свет ударит,и песня странствовать пойдет:«Марчук играет на гитаре,а море Братское поет…»И в дальнем городе Нью-Йорке,где и студенты, и печать,ты будешь кратко и неловкоо Братской ГЭС им отвечать.Среди вопросов — и окольных,и злых, пронзающих насквозь,вдруг спросит кто-то, словно школьник:«С чего все это началось?»И вспомнив это все недаром,ты улыбнешься — так светло! —и, взяв у битника гитару,ответишь весело: «С нее!»)Эй, медведи, прячьтесь в лес,будто бы воробушки!Едет Братская ГЭСс гитарой на веревочке!Поколение моевыдирало, стаскивалов ржавый мусор и хламьепроволоку сталинскую.Выдрав из меня враньё,видно, перешло в меня,поколение моепервоэшелонное.И костерные дымы,и мороз, и солнцекто так чувствует, как мы, —первоэшелонны?И ты знай, страна моя,если тяжело мне,все равно я счастлив: я —в первом эшелоне!..
Жарки
«Куда идешь ты, бабушка?»«Як лагерю, сынки…»«А что несешь ты, бабушка?»«Жарки несу, жарки…»В руках, неосторожные,топорщатся, дразня,жарки – цветы таежные,как язычки огня.И смотрит отгороженно,печален и велик,из-под платка в горошинахрублевский темный лик.И кожаные ичиги,с землею говоря,обходят голубичники,чтобы не мять зазря.Летают птицы, бабочки,и солнышко горит,и вдруг такое бабушкатихонько говорит:«Иду, бывало, с ведрамии вижу в двух шагахнесчастных тех, ободранных,в разбитых сапогах.Худущие, простудные —и описать нельзя!И вовсе не преступные —родимые глаза.Ах, слава тебе, господи,им волю дали всем,и лагерь этот горестныйстоит пустой совсем.А нынче непонятица:в такую далинуаж целый поезд катится,чтоб строить плотину._И ладно ли, не ладно ли, —приезжих тех ребятв бараках старых лагерныхпока определят…Мои старшие внученькичуть зорька поднялисьи ведра-тряпки в рученьки —и за полы взялись.А внуки мои младшие,те встали даже в ночь.Ломают вышки мрачныеи проволоку прочь.Ну, а в бараки попростус утра несет народкто скатерти, кто простыни,кто шанежки, кто мед.Приделывают ставенки,кладут половики,а я вот, дура старая,жарки несу, жарки.Пускай цветы таежныестоят, красным-красны,чтоб снились не тревожные,не лагерные сны.Уже мне еле ходится —я, видно, отжила.Вы стройте, что вам хочется,лишь только б не для зла.Моя избушка под водууйдет – ну и уйдет,лишь только б люди подлыене мучили народ.«Ну что молчишь ты, бабушка?»«Да так, сынок, – нашло…»«А что ты плачешь, бабушка?»«Да так, я – ничего…»И крестит экскаваторыи нас – на все века —худая, узловатаякрестьянская рука…
Нюшка
Я бетонщица, Буртова Нюшка.Я по двести процентов даю.Что ты пялишь глаза? Тебе нужно,чтобы жизнь рассказала свою?На рогожке пожухнувших пожнейв сорок первом году родиласьв глухоманной деревне таежнойпо прозванью Великая Грязь.С головою поникшей, повинноймать лежала, пуста и светла,и прикручена пуповинойя к застылому телу была.Ну, а бабы снопы побросалии, склонясь надо мною, живой,пуповину серпом обрезали,перевязывали травой.Грудь мне ткнула соседская Фроська.Завернул меня дед Никодимв лозунг выцветший «Все для фронта!»,что над станом висел полевым.И лежала со мной моя мамкана высоком, до неба, возу.Там ей было покойно и мягко,а страданья остались внизу.И осталось не узнанным ею,что почти через месяц всегопуля-дура под городом Ельнейугадала отца моего.Председатель наш был не крестьянский,он в деревню пришел от станка,и рукав, пустовавший с гражданской,был заложен в карман пиджака.Он собранию похоронкуодинокой рукой показал:«Как, народ, воспитаем девчонку?» —и народ: «Воспитаем!» – сказал.Я была в это трудное времявроде трудного лишнего рта,но никто меня в нашей деревненикогда не назвал «сирота».Затаив под суровостью ласку,председатель совал, как отец,то морковь, то тряпичную ляльку,то с налипшей махрой леденец.Меня бабы кормили картошкой,как могли, одевали в свое,и росла я деревниной дочкойи, как мамку, любила ее.Отгремела война, отстреляла,солнце нашей победы взошло,ну а мамка-деревня страдала,и понять не могла я, за что.«План давайте!» – из центра долбили.Телефон ошалел от звонков,ну а руки напрасно давилина иссохшие сиськи коров.И такие же руки в порезах,в черноте неотмывной землимне вручили хрустящий портфельчики до школы меня довели.Мы уселись неловко за парты,не дышали, робки и тихи.От учителки чем-то пахло —я не знала, что это духи.Городская, в очках и жакете,прервала она тишину:«Что такое Отчизна, дети?Ну-ка, дети, подумайте, ну?..»Мы молчали в постыдной заминке:нас такому никто не учил.«Знаю – Родина!» – Петька-заикаторжествующе вдруг подскочил.«Ну а Родина?» – в нетерпеньекарандашик стучал по столу.Я подумала: «Наша деревня!» —но от страха смолчала в углу.Я училась, я ум напрягала,я по карте указкой вела.Я ледащих коней запрягалаи за повод вперед волокла.Я молола, колола, полола,к хлебопункту возила кули,насыпала коровам полову,а они ее есть не могли.Я брала самоплетку-корзинкуда еще расписной туесоки ходила в тайгу по бруснику,по грибы и по дикий чеснок.Из тайги – моего огорода —к председателю шла поскорей,потому что средь прочих голодныхон в деревне был всех голодней.Ел он жадно, все сразу сметая,и шутил он, скрывая тоску:«Есть грибы, да вот нету сметанки…Есть брусника, да нет сахарку…»Меж деревней и телефоном,разрываясь, метался он.Хлеба требовали исступленнои деревня и телефон.Хряки с голоду выли, как волки,ну а в трубку горланили: «План!»И однажды из дряхлой двустволкион пустил себе в сердце жакан.Я росла, семилетку кончала,но на душных полатях во снея порою истошно кричала.Что-то страшное виделось мне…Будто все на земле оголенно —ни людей, ни зверей, ни травы:телефоны одни, телефоныи гробы, и гробы, и гробы…И в осеннюю скользкую пасмурьиз
деревни Великая Грязь,
получив еле-еле свой паспорт,в домработницы я подалась.
Мой хозяин – солидная шишка —был не гад никакой, не злодей,только чуяла я без ошибки:он из тех телефонных людей.Обходился со мною без мата,правда, вместе за стол не сажал,но на праздник Восьмого мартамне торжественно руку пожал.А подвыпив, басил разморенно:«Ну-ка, Нюшка, грибков подложида и спой-ка… Я сам из народа…Спой народную… Спой для души…»Я с утра пылесосила шторы,нафталинила польта, манто,протирала рояль, на которомне играл в этом доме никто.В деревянных скользучих колодкахнатирала мастикой паркети однажды нашла за комодомзапыленный известный портрет.Я спросила, что делать с портретом,может, выбросить надлежит,но хозяин, помедлив с ответом,усмехнулся: «Пускай полежит…»Он, газеты прочтенные скомкав,становился угрюм и надут:«Ну и ну!.. Чего доброго, скородо партмаксимума дойдут».Расковыривал яростно студень,воротясь из колхоза в ночи:«Кулаком, понимаешь ли, стукнул,а уже говорят, не стучи…»И, заснуть неудачливо силясь,он ворчал, не поймешь на кого:«Демократия… Распустились!..Жаль, что нету на них самого…»Одобренье лицом выражая,но, как должно, чуть-чуть суроват,проверял он, очки водружая,за него сочиненный доклад.И звонил он: «Илюша, ты мастер…В общем, надо сказать, удалось.Юморка бы народного малостьда и пару цитаток подбрось».И подбрасывали цитаток,и народного юморка,и баранинки, и цыпляток,и огурчиков, и омулька.Уж кого он любил, я не знала,только знала одно – не людей.И шофер – необщительный малыйего точно прозвал: «Прохиндей».Я все руки себе простиралаи сбежала, сама не своя.В судомойки вагон-ресторанапоступила по случаю я.И я мыла фужеры и стопки,соскребала ромштексы, мозгиот Москвы до Владивостока,а оттуда – опять до Москвы.Крал главповар, буфетчицы крали,а в окне проплывала страна,проплывали заводы и краны,трактора, самолеты, стога.Сквозь окурки, объедки, очисткия глядела, как будто во сне,и значение слова «Отчизна»открывалось, как Волга в окне.В той Отчизне суровой, непразднойпрохиндействовать было – что крастьу рабочих, у плошали Красной,у деревни Великая Грязь.Было – с разными фразами лезли,было – волю давали рукам,ну, да это не страшное, еслив крайнем случае и по щекам.И скисали похабные рожи,притихали в момент за столом.В основном-то народ был хороший.Он хороший везде в основном.Но меж теми, что ели и пилии в окне наблюдали огни,пассажиры особые были —чем-то тайным друг другу сродни.Так никто не глядел на вокзалыи на малости жизни живойизнуренными жаждой глазами,обведенными синевой.Возвращались они долгожданно,исхудалые, в седине,с Колымы, Воркуты, Магадананаконец возвращались к стране.Не забудешь, конечно, мгновеннони овчарок, ни номер ЗК,но была в этих людях вера,а не то чтобы, скажем, тоска.И какое я право имелаверу в жизнь потерять, как впотьмах,если люди, кайля онемело,не теряли ее в лагерях!А однажды в ковбойках и кедахк нам ввалился народ молодойи запел о туманах и кедрахнад могучей рекой Ангарой.Танцевали колеса и рельсы.Окна ветром таежным секло.«А теперь – за здоровье Уэллса!» —кто-то поднял под хохот ситро.И очкарик, ученый ужасно,объяснил мне тогда, что Уэллсбыл писатель такой буржуазныйи не верил он в Братскую ГЭС.Я к столу подошла робковатои спросила, идя напролом:«А меня не возьмете, ребята?»И ребята сказали: «Возьмем!»И я встала, тайгу окликая,вместе с нашей гурьбой озорной,не могучая никакаянад могучей рекой Ангарой.Потревоженно гуси кричали.Где-то лоси трубили в ответ.Мы счастливо стояли, братчане,в нашем Братске, которого нет.А имущества было у Нюшки —пара стоптанных башмаков,да облупленный нос, да веснушки,да неполных семнадцать годков.Впрочем, был чемоданчик фанерныйс незаманчивым всяким тряпьем,и висел для сохранности вернойнебольшенький замочек на нем.Но в палатке у нас нетуманнозаявили, жуя геркулес,что с замочками на чемоданахне построить нам Братскую ГЭС.Виновато я сжалась в комочек,и, на стройку идя поутру,я швырнула тот чертов замочеки замочек с души – в Ангару!Стали личным имуществом сосны,цифры мелом на грубых щитахи улыбки, а слезы – так слезыу товарок моих на щеках.И когда я спала, мне светилапод урчанье машин и зверьямною выстроенная плотинаи не чья-нибудь – лично моя!Словно льдинка, чуть брезжило солнце.Был мой лом непомерно большим.И свисали сосульками соплипод зашмыганным носом моим.Но себе говорила я: «Нюшка,тянет лечь, ну а ты не ложись.Пусть из носа хоть сопли, хоть юшка,ты деревнина дочка… Держись!Ты шатаешься… Тебе худо…Но долби и долби, не валясь,чтобы жизнь получшела повсюду —и в деревне Великая Грязь».И я верила в это не словом,не пустою газетной строкой,а я верила своим ломом,и лопатою, и киркой.А потом я бетонщицей стала,получила общественный вес.Вместе с городом я вырастала,и я строилась вместе с ГЭС.Но, казалось, под наговор вешний,лишь вибратор на миг положу —ничего я на деле не вешу,отделюсь от земли – полечу!И летела по небу, летела,ни бетона не видя, ни лиц,и чего-то такого хотела,что похоже на небо и птиц.Но на радость мою и на горе,над ломающей льдины водойпоявился весною в контореинтересный москвич молодой.Был он гордый… Не пил, не ругался.На девчонок глаза не косил.Увлекался искусством, а галстуки в рабочее время носил.Я себя убеждала: «Да что ты!На столе его, дура, лежит,понимаешь, не чье-нибудь фото,а французской артистки Брижитт».И глядела я в зеркало хмурои за словом не лезла в карман:«Недоучка… Кубышкой фигура…И румянец уж слишком румян…»Я купила в аптеке лосьонудля смягчения кожи рук.Терла, терла я их потаенноот своих закадычных подруг.И, терпя от насмешников муку,только сверху я трогала супи крутила проклятую штукупод названием «хула-хуп».И читала я книжку за книжкойи для бледности уксус пила —все равно оставалась кубышкой,все равно краснощекой была.Виновата ли я, что эпохебыло некогда до меня,что росла на черняшке, картохе,о фигуре не думала я!Мой румянец – не с витаминов,не от пляжей, где праздно лежат,а от хлещущих вьюг сатанинских,от мороза за пятьдесят.Ты, наверно, бы так не смеялась,не такой бы имела ты вид,если б в Нюшкиной шкуре хоть малостьпобывала, артистка Брижитт!Позабыть я себя заставляю! —никогда позабыть не смогу,как отпраздновать Первое маямы поплыли на лодках в тайгу.Пили «гымзу» под частик в томатеза любовь и за Братскую ГЭС.Кто-то был уже в чьей-то помаде…Кто-то с кем-то куда-то исчез…Я смотрела тайком пригвожденно,как, от всех и меня вдалеке,размышлял у костра отчужденноон с приемничком-крошкой в руке.Несся танец по имени «мамба»,и Парижей и Лондонов гул,и шептала я: «Мамочка-мама,хоть бы раз на меня он взглянул!»И взглянул – в первый раз любопытно…Огляделся – мы были вдвоем,и, кивнув на вечерние пихты,он устало сказал мне: «Пойдем…»И пошла, хоть и знала с тоскою:оттого это все так легко,что я рядом была, под рукою,а француженка та далеко.Я дрожала, как будто зверюшка,и от страха, и от стыда.До свидания, бывшая Нюшка!До свидания, до свида…И заплакала я над собою…Был в испуге он: «Что ты дуришь?»А в приемничке рядом на хвоенадо мною смеялся Париж.С той поры тот москвич поразумнел:и наряды он мне отмечал,и выписывал новый инструмент,а как будто бы не замечал.Но однажды во время работызакачалось все на земле.И внутри меня торкнулось что-то,объявляя само о себе.Становилось все чаще мне плохо,не смотрела почти на еду…Но зачем же, такая дуреха,я сказала об этом ему?!Смерил взглядом холодным и беглыми, приемничком занят своим,процедил: «Я, конечно, был первым,но ведь кто-то мог быть и вторым…»«Семилетку в четыре года!» —бились лозунги, как всегда.А от гадости и от горяя бежала, не знаю куда.Я взбежала на эстакаду,чтобы с жизнью покончить враз,но я замерла истуканно,под собою увидев мой Братск.И меня, как ребенка, схватилас беззащитным укором в глазахнедостроенная плотинав арматуре и голосах.И кричала моя деревушка,и кричала моя Ангара:«Как ты можешь такое, Нюшка?Как ты можешь?» И я не смогла.От бригадных девчат и от хлопцевположенье скрывая с трудом,получив полагавшийся отпуск,я легла на девятом в роддом.Я металась в постели ночами,и под грохот и отблески ГЭСпоявился наш новый братчанин,губошлепый, мокрехонький весь.Появился такой неуемныйи хватался за все, хоть и слаб.Появился, ни в чем не виновный,и орал, как на стройке прораб.И когда его грудью кормила,председатель, я слез не лила.В твою честь я сынишку Трофимом,хоть не модно, а назвала.Я вникала в свое материнство,а в палату ко мне между темпоступали цветы, мандарины,погремушки, компоты и джем.Ну а вскоре сиделка седая,помогая надеть мне пальто,сообщила: «Вас там ожидают…»И, ей-богу, не знала я, кто.И, прижав драгоценный мой свертоки, признаться, тревогу тая,на ногах закачавшись нетвердых,всю бригаду увидела я.И расплакалась я неприлично,прислонившись ослабло к стене.Значит, все они знали отлично,только виду не подали мне.Слезы лились потоком – стыдища!..Но, меня ото слез пробудив:«Дай взглянуть-то, каков наш сынишка…» —грубовато сказал бригадир.Мне народ помогал, как сберкнижка.Меня спрашивали с той поры,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» —и монтажники, и маляры.И, внезапно остановившись,из кабины просунув вихор,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» —мне кричал незнакомый шофер.Экскаваторщики, верхолазыбаловали его, шельмецы,и смущенно и доброглазоподнимали, как будто отцы.И со взглядом нетронуто-синимне умел он еще понимать,что он сделался стройкиным сыном,как деревниной дочкою – мать…И в огромной толпе однокашнойс ним я шла через год под оркестр.В этот день – и счастливый и страшныйсостоялось открытие ГЭС.Я шептала тихонечко: «Трошка! —прижимая сынишку к груди. —Я поплачу, но только немножко.Я поплачу, а ты уж гляди…»И казалось мне – плакали тыщи,и от слез поднималась вода,и пошел, и пошел он, светище,через жилы и провода.И под музыку, шапки и крикився сверкала и грохала ГЭС…Жаль, что не был тогда на открытьебуржуазный писатель Уэллс!…Вот вишу я с подругою Светкойна стремянке в шальной вышинеи домазываю последкиу плотины на серой спине.Вроде все бы спокойно, все в норме,а в руках моих – детская дрожь,и задумываюсь: по формемастерок на сердечко похож.Я, конечно, в детали не влажу,что нам в будущем суждено,но сердечком своим его мажу,чтобы было без трещин оно.Чтобы бабы сирот не рожали,чтобы хлеба хватало на всех,чтоб невинных людей не сажали,чтоб никто не стрелялся вовек.Я, конечно, помру, хоть об этомговорить еще рано пока,но останусь я все-таки светомна года, а быть может, века.Пусть запомнят и внуки и внучки,все светлей и светлей становясь:этот свет им достался от Нюшкииз деревни Великая Грязь.
Большевик
Я инженер-гидростроитель Карцев.Я не из хилых валидольных старцев,хотя мне, мальчик мой, за шестьдесят.Давай поговорим с тобой чин чином,и разливай, как следует мужчинам,в стаканы водку, в рюмки – лимонад.Ты хочешь, – чтобы начал я мгновеннопро трудовые подвиги, наверно?А я опять насчет отцов-детей.Ты молод, я моложе был, пожалуй,когда я, бредя мировым пожаром,рубал врагов Коммуны всех мастей.Летел мой чалый, шею выгибая,с церквей кресты подковами сшибая,и попусту, зазывно-веселы,толпясь, трясли монистами девахи,когда в ремнях, гранатах и папахея шашку вытирал о васильки.И снились мне индусы на тачанках,и перуанцы в шлемах и кожанках,восставшие Берлин, Париж и Рим,весь шар земной, Россией пробужденный,и скачущий по Африке Буденный,и я, конечно, – скачущий за ним.И я, готовый шашкой бесшабашносрубить с оттягом Эйфелеву башню,лимонками разбить витрины вдрызгв зажравшихся колбасами нью-йорках, —пришел на комсомольский съезд в опорках,зато в портянках из поповских риз.Я ерзал: что же медлят с объявленьемпожара мирового? Где же Ленин?«Да вот он…» – мне шепнул сосед-тверяк.И вздрогнул я: сейчас ОНО случится…Но Ленин вышел и сказал: «Учиться,учиться и учиться…» Как же так?Но Ленину я верил… И в шинелия на рабфак пошел, и мы чумелина лекциях, голодная комса.Нам не давали киснуть малахольноМаркс-Энгельс, постановки Мейерхольдамахорка, Маяковский и хамса.Я трудно грыз гранит гидростроенья.Я обличал не наши настроенья,клеймя позором галстуки, фокстрот,на диспутах с Есениным боролсяза то, что видит он одни березки,а к индустрийной мощи не зовет.Был нэп. Буржуи дергались в тустепе.Я горько вспоминал, как пели степикак напряженно-бледные клинкинад кутерьмой погонов и лампасовв полете доставали до пампасов,которые казались так близки.Кричали над Россией паровозы.К штыкам дрожавшим примерзали слезы.В трамваях прекратилось воровство.Шатаясь, шел я с Лениным проститься,и, как живое что-то, в рукавицегрел партбилет – такой, как у него.В Узбекистане строил я плотину.Представь такую чудную картину,когда грузовиками – ишаки.Ну а зато, зовущи и опасны,как революционные пампасы,тревожно трепетали тростники.Нас мучил зной, шатала малярия,но ничего: мы были молодые.Держались мы, и, не спуская глаз,все в облаках, из далей неохватных,как будто басмачи в халатах ватных,глядели горы сумрачно на нас.Всю технику нам руки заменяли.Стучали мы кирками, кетменями,питаясь ветром, птичьим молоком,и я счастливо на топчан валился…А где-то Маяковский застрелился.(А после был посажен Мейерхольд.)Я за день ухайдакивался так, чтодымилась шкура. Но угрюмо, тяжколомились мысли в голову, страшны.И я оцепенело и виновноне мог понять, что делается – словнодве разных жизни были у страны.В одной – я строил ГЭС под вой шакалов.В одной – Магнитка, Метрострой и Чкалов,«Вставай, вставай, кудрявая…», и вихрьаплодисментов там, в кремлевском зале…В другой рыданья: «Папу ночью взяли…»и – звезды на пол с маршалов моих.Я кореша вопросами корябал.С Алешкой Федосеевым, прорабом,мы пили самогон из кишмиша,и кулаком прораб грозил кому-то:«А все-таки мы выстроим Коммуну!»и, плача, мне кричал: «Не плакать! Ша!»Но мне сказал мой шеф с лицом аскета,что партия дороже дружбы с кем-то.Пронзающе взглянул, оправил френчи постучал значительно по сейфу:«Есть матерьялы – враг твой Федосеев…А завтра – партактив… Продумай речь».«Так надо…» – он вослед не удержался.«Так надо…» – говорили – я сражался.«Так надо» – я учился по складам.«Так надо» – строил, не прося награды.Но если лгать велят, сказав: «Так надо!»и я солгу — я сам себя предам.И я, рубя с размаху ложь в окрошку,стоял за Федосеева Алешкуна партактиве, как под Сивашом.Плевал я, что мой шеф не растерялсяи рьяно колокольчиком старался,и яростно стучал карандашом.Я вызван был в Ташкент. Я думал – этодля выясненья подлого навета.Я был свиреп. Я все еще был слеп.Пришли в мой номер с кратким разговороми увезли в фургоне, на которомнаписано – как помню – было «Хлеб».Когда меня пытали эти суки,и били в морду, и ломали руки,и делали со мной такие штуки —не повернется рассказать язык! —и покупали: «Как насчет рюмашки!» —и мне совали подлые бумажки,то я одно хрипел: «Я большевик!»Они сказали усмехнувшись: «Ладно!» —на стул пихнули, и в глаза мне – лампу,и свет меня хлестал и добивал.Мой мальчик, не забудь вовек об этом:сменяясь, перед ленинским портретом,меня пытали эти суки светом,который я для счастья добывал!Мы лес в тайге валили, неречисты,партийцы, инженеры и чекисты,начдивы… Как могло такое быть?Кого сажали, знали вы, сексоты?И жуть брала, как будто не кого-то,а коммунизм хотели посадить.Но попадались, впрочем, здесь и гады…Я помню, из трелевочной бригады«мой шеф» в лохмотьях бросился ко мне.А я ему ответил не без такта:«Мне партия дороже дружбы. Так-то!»Он с той поры держался в стороне.Я злее стал и в то же время мягче.Страданья просветляют нас, мой мальчик,и помню я, как, сев на бурелом,у костерка обкомовец свердловскийЕсенина читал нам, про березки,и я стыдился прежних слов о нем.Война… Я помню, шибко Гитлер начал…Но, «враг народа», – для победы нашейя на Кавказе строил ГЭС опять.Ее в скале с хитринкой мы долбили,и «хейнкели» ночами нас бомбили,но не могли, сопливые, достать.Вокруг, следя, конвойные стояли,но ты не понимал, товарищ Сталин,что, от конвоя твоего вдали,тобой пронумерованные зэки,мы шли через моря и через рекии до Берлина с армией дошли.«Врагом народа» так же оставаясь,я строил ГЭС на Волге, не сдаваясь.Скрывали нас от иностранных глаз.А мы рекорды били. Мы плевали,что не снимали нас, не рисовалии не писали очерков про нас.Но я старел, и утешала Волгаи шелестела мне: «Еще недолго…»А что недолго? Жить? Сутул и сед,я нес, вконец измотан, свою муку,когда в уже слабеющую рукуДвадцатый съезд вложил мне партбилет.Не буду говорить, что сразу юность —ах, ах! – на крыльях радости вернулась,но я поехал строить в Братске ГЭС.Да, юность, мальчик мой, невозвратима,но посмотри в окно: там есть плотина?И, значит, я на свете тоже есть.Я вижу, ты, мой мальчик, что-то грустен.Ты грусть свою заешь соленым груздем,и выпей-ка, да мне еще налей.Разбередил тебя? Но я не каюсь:вас надо бередить… Ну а покаместпродолжу я насчет отцов-детей.Ты помни наши звездные папахи,горевшие у нас в глазах пампасы,бессонницу строительных ночей,и пытки светом под проклятой лампой,и веру в жизнь за лагерной баландой…Ни в чем таких отцов предать не смей!Но помни и других отцов – стучавших,сажавших или попросту молчавших —не забывай и про таких отцов.Плюй на угрозы или ласки свыше.Иди, мой мальчик, не сдавайся – слышишь!с отцовской правдой против лжи отцов.Ты помни, видя стройки и плотины,во что мой свет когда-то обратили.Еще не все – технический прогресс.Ты не забудь великого завета:«Светить всегда!» Не будет в душах света —нам не помогут никакие ГЭС!
Диспетчер Сета
Я диспетчер света – Изя Крамер.Ток я шлю крестьянину, врачу,двигаю контейнеры и краныи кинокомедии кручу.Где-то в переулочках неслышных,обнимаясь, бродят, как всегда.Изя Крамер светит вам не слишком?Я могу убавить, если да.У меня по личной части скверно.До сих пор жены все нет и нет.Сорок лет не старость – это верно.Только и не юность – сорок лет.О своей судьбе я не жалею.Почему же все-таки тогдазубы у меня из нержавейки,да и голова седым-седа?Вот стою за пультом над водою,думая про это и про то,а меня на белом свете двое,но не знает этого никто.Я и здесь, и в то же время где-то.Здесь – дела, а там – тела, тела.Проволока рижского геттонадвое меня разодрала.Оба Изи – в этой самой коже.Жарко одному, другой – дрожит.Одному кричат: «Здорово, кореш…»а другому: «Эй, пархатый жид!»И у одного, в тайге рождаясь,просят света дети-города,у другого к рукаву прижаласьжелтая несчастная звезда.Но другому на звезду, на кепкусыплется черемуховый цвет,а семнадцать лет – они и в гетто,что ни говори, семнадцать лет.Тело жадно дышит сквозь отрепьяи чего-то просит у весны…А у Ривы, как молитва ребе,волосы туманны и длинны.Пьяные эсэсовцы глумливошляются помято до зари…А глаза у Ривы – словно взрывы,черные они, с огнем внутри.Молится она окаменело,но молиться губы не хотяти к моим, таким же неумелым,шелушась, по воздуху летят!И, забыв о голоде и смерти,полные особенным своим,мы на симфоническом концертев складе продовольственном сидим.Пальцы на ходу дыханьем грея,к нам выходит крошечный оркестр.Исполнять Бетховена евреямразрешило все-таки СС.Хилые, на ящиках фанерных,поднимают скрипки старички,и по нервам, по гудящим нервампляшут исступленные смычки.И звучат бомбежки ураганно,хоры мертвых женщин и детей,и вступают гулко и органнотрубы где-то ждущих нас печей.Ваша кровь, Майданек и Освенцим,из-под пианинных клавиш бьет,и, бушуя, – немец против немцев, —Людвиг ван Бетховен восстает!Ну а в дверь, дыша недавней пьянкой,прет на нас эсэсовцев толпа…Бедный гений, сделали приманкойбогом осененного тебя.И опять на пытки и на мукитащит нас куда-то солдатня.Людвиг ван Бетховен, чьи-то рукиотдирают Риву от меня!Наш концлагерь птицы облетают,стороною облака плывут.Крысы в нем и то не обитают,ну а люди пробуют – живут.Я не сплю, на вшивых нарах лежа,и одна молитва у меня:«Как меня, не мучай Риву, боже,сделай так, чтоб Рива умерла!»Но однажды, землю молчаливорядом с женским лагерем долбя,я чуть не кричу… я вижу Риву,словно призрак, около себя.А она стоит, почти незримаот прозрачной детской худобы,колыхаясь, будто струйка дымаиз кирпичной лагерной трубы.И живая или неживая —не пойму… Как в сон погружена,мертвенно матрасы набиваетчеловечьим волосом она.Рядом ходит немка, руки в бедра,созерцая этот страшный труд.Сапоги скрипят, сверкают больно.Сапоги новехонькие. Жмут.«Эй, жидовка, слышишь, брось матрасы!Подойди! А ну-ка помоги!»Я рыдаю. С ног ее икрастыхстягивает Рива сапоги.«Поживее! Плетки захотела!Посильней тяни! – И в грудь пинком. —А теперь их разноси мне, стерва!Надевай! Надела? Марш бегом!»И бежит, бежит по кругу Рива,спотыкаясь посреди камней,и солдат лоснящиеся рылас вышек ухмыляются над ней.Боже, я просил ей смерти, помнишь?Почему она еще живет?Я кричу, бросаюсь ей на помощь,мне товарищ затыкает рот.И она бежит, бежит по кругу,падает, встает, лицо в крови.Боже, протяни ей свою руку,навсегда ее останови!Боже, я опять прошу об этом!Милосердный боже, так нельзя!Солнце, словно лагерный прожектор,Риве бьет в безумные глаза.Падает… К сырой земле прижаласьдевичья седая голова.Наконец-то вспомнил бог про жалость.Бог услышал, Рива: ты мертва…Я диспетчер света, Изя Крамер.Я огнями ГЭС на вас гляжу,грохочу электротракторамии электровозами гужу.Где-то на бетховенском концертевы сидите, – может быть, с женой,ну а я – вас это не рассердит? —около сажусь, на приставной.Впрочем, это там не я, а кто-то…Людвиг ван Бетховен, я сейчасна пюпитрах освещаю нотыиз тайги, стирая слезы с глаз.И, платя за свет в квартире вашей,счет кладя с небрежностью в буфет,помните, какой ценою страшнойИзя Крамер заплатил за свет.Знает Изя: много надо света,чтоб не видеть больше мне и вамни колючей проволоки геттои ни звезд, примерзших к рукавам.Чтобы над евреями бесчестноне глумился сытый чей-то смех,чтобы слово «жид» навек исчезло,не позоря слова «человек»!Этот Изя кое-что да значит —Ангара у ног его лежит,ну а где-то Изя плачет, плачет,ну а Рива все бежит, бежит…
Не умирай, Иван Степаныч!
Не умирай, Иван Степаныч,не умирай, не умирай.Нехорошо ты поступаешь,бросая свой родимый край.Лежишь ты в Братской горбольнице,седобородый, у окна,а над тобой сиделки, шприцы,и бережная белизна.Ты и обласкан и ухожен,и здесь просторная изба,но ты уходишь, ты уходишь,Иван Степаныч, из себя.И твои руки тянет, тянеткакой-то силой роковойземля, темнея под ногтями,соединиться вновь с землей.Ты жил на крохотной заимкев низовье самом Ангарыи землю знал ты до землинкиеще с мальчишеской поры.Ты всяким слухам супротивноне мог поверить целый год,что поперек нее плотинастоит и людям свет дает.Но ты, в раздумьях трудных глядяна точки красненькие «Ту»,котомку все-таки наладилда и поплыл на верхоту.И вот увидел ты плотину,и вот увидел нашу ГЭС,и, щуплый, седенький, притихловезде с котомочкою лез.Не слыша окриков и шуток,цементной пылью весь покрыт,плотину ты, не веря, щупали убеждался: да, стоит.Но, хрипло вскрикнув ненароком,ты землю вновь рукою сгреб,когда БЕЛАЗ ударил боком,как на колесах небоскреб.И ты лежал у поворотаи руки молча распростер…«Вставай ты, дедушка, ну что ты?» —рыдал молоденький шофер.Не умирай, Иван Степаныч,не умирай, не умирай…Зачем ты землю уступаешь,хотя на ней совсем не рай?Летят по воздуху ракеты,и космонавты в них сидят.На спичках даже их портреты,а хлеб-то твой они едят.И пусть красивыми стихаминапишут люди, ставя крест,что здесь лежит Иван Степанычсоздатель спутников и ГЭС.
Поделиться с друзьями: