Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Насосная станция
В самом сердце Братской ГЭСчуть не акробатомя, глаза тараща, лезк людям, к агрегатам.А веснушчатые жрицыхрама киловаттусмехались в рукавицы:«Парень хиловат!»Феликс был мой добрый гидс мудростью индусскою.Без него бы я погибот руки индустрии.Феликс в каждый агрегатпальцем гордо тыкал:«Ощущаешь? То-то, брат…Техника — владыка!»И, за косность не виня —в технике мой крестный,потащил он вниз меняк станции насосной.«Автоматика там — да! —будьте уж покорны,а дежурная одна —просто для проформы!»Вдруг все звуки задавилсверху шедший вой.Феликс гордо заявил:«Мы — под Ангарой!»Стало как-то зябко мне —еле я нашелся.А внизу, в урчащей мгле,шоркали насосы.Ну а Феликс — что с ним, шок?локоть мой держал.«Слушай!» Шепот шел сквозь шорк,шепот в нас дышал:«Милый, ты продрог небось?Милый, ты не бойсь.Милый, ты ко мне иди.Ночь — впереди.Милый, в сердце колотье,в мыслях забытье.Ты возьми все мое,все мое — твое…»Ангара налегла.Сотрясалась мгла.«Все… все… все… все…» —плыло из угла.«Все… все… все… все…» —сквозь удары брызг.«Все… все… все… все…» —сквозь машинный визг.Мы по лестнице — и вверхв гул стальных громад,в сварки свист и пересверк,в скрежет, стукот, мат.Бушевал воды обвал.Грохотал металл.Ну, а шепот наплывал,шепот все сметал.Над гуденьем эстакад,над рекой великой,над тайгой косматой, надтехникой-владыкой.«Все… все… все… все…» —дыбилось,
влекло.
«Все… все… все… все…» —зыбилось, текло.«Все… все… все… все…» —там, под Братской ГЭС.«Все… все… все… все…» —где-то у небес.А над кронами взойдя,на стреле вися,одинокая звездатрепетала вся.И тянуло — то к воле,то туда — к звезде.Феликс мне: «Очнись, ты где?»А я был везде.Меня шепот поднимал,рвал, как аммонал,и я что-то вспоминал,звал и вспоминал.…Город был от листьев рыж,а какой — забыл.Может, это был Париж?Может, Харьков был?И, собой не дорожа,вся дрожа от жара,обжигающе рыжа,женщина бежала.Сквозь листву, газет клочкимчались каблучки.Рвалось тело сквозь крючки,сквозь белки — зрачки.Буйно бахали грома,рушились дома,а она шептала что-то,вроде: «Мама… ма…»Заглушал перебах,ветви на дубах.«Все… все… все… все…» —билось на губах.«Все… все… все… все…» —это не забыть!«Все… все… все… все…» —это не убить!«Все… все… все… все…» —плачет и поет.«Все… все… все… все…» —сквозь века плывет…
Тени наших любимых
Есть обычай строителей, древней Элладой завещанный:если строишь ты дом, то в особенно солнечный деньдолжен ты против солнца поставить любимую женщинуи потом начинать, первый камень кладя в ее тень.И тогда этот дом не рассохнется и не развалится:станут рушиться горы, хрипя, а ему ничего,и не будет в нем злобы, нечестности, жадности, зависти —тень любимой твоей охранит этот дом от всего!Я не знаю, в чью тень первый камень положен был в Братске когда-то,но я вижу, строители, только всмотрюсь,как в ревущей плотине скрываются тихо и святотени ваших Наташ, ваших Зой, ваших Зин и Марусь.И вы знайте, строители, – вел я нелегкую стройкуи в несолнечный день моего бытияположил этой сложной поэмы неловкую первую строчкув тень любимой моей, словно в тень моей совести, я.И когда мы построим, хотя это трудно, — для наших потомков дорогу,нам не надо оркестров, не надо речей и наград —пусть, как добрые ангелы, юно, тревожно и строготени наших любимых ее охранят!
Искусство
Мне сказал монтажник Слава Лучкин:«Ну-ка, парень, сядь и закури!Знаю, есть писатели и лучше,но люблю я Сент-Экзюпери.И порою кажется мне ночью:в самолете пристальном своемвсе летает этот чертов летчики следит за тем, как мы живем».Мы молчали в сумраке таежном.Было еще долго до зари,и мерцала ГЭС крылом тревожнымсамолета Сент-Экзюпери…Мне сказал прораб Спартак Сорокин:«Я на водку время не гублю.Век у нас, по-моему, серьезный —музыку серьезную люблю.И, скидая грязную рубаху,лишь с работы вечером вернусь,я бросаюсь к Шуберту и Баху,к Скрябину и Мусоргскому рвусь.И лежу, и кружатся пластинки,ну а у дверей, оцепенев,как щенята, слушают ботинки,на которых глина и цемент…»И сказала мне конструктор Клаваоколо старинного скита:«У меня есть что-то вроде клада —тоненькие книжечки «Скира».Вижу я в тайге сады Гогенаи Сезанна сизые стога.Брезжут мне сквозь брызги автогенаголубые девочки Дега.Вы уж за фантазию простите,но, когда метелица свистит,весь в снегу, роденовский Мыслительу плотины на краю сидит…»И само не знаешь ты, искусство,что на этом дальнем берегусветом ты тащило нас из гнусак будущему свету сквозь тайгу.Скалы и деревья мы валили,да и сами падали без сил,но свою Кабирию Феллиник нам на самосвале привозил.Разделяя с нами все мытарства,шел Толстой в неистовых снегах,Достоевский мучился, метался,Горький брел с ребенком на руках.И недаром, полная пророчеств,будто бы бушующая мысль,ГЭС, ты по-бетховенски рокочешь,ГЭС, по-маяковски ты гремишь!
Маяковский
…И, вставши у подножья Братской ГЭС,подумал я о Маяковском сразу,как будто он костисто, крупноглазов ее могучем облике воскрес.К нему не подступиться с меркой собственной,но, ощущая боль и немоту,могу представить все, но Маяковскогов тридцать седьмом представить не могу.Что было б с ним, когда тот револьверне выстрелил? Когда б он жив остался?Быть может, поразумнел! Поправел?Тому, что ненавидел, все же сдался?А может, он ушел бы мрачно в сторону,молчал, зубами скрежеща, вдали,когда ночами где-то в «черных воронах»большевиков большевики везли?Не верю! Несгибаемо, таранящеон встал бы и обрушил вещий гром,и, в мертвых ставший «лучшим и талантливейшим»,в живых — он был объявлен бы врагом.Пусть до конца тот выстрел не разгадан,в себя ли он стрелять нам дал пример?Стреляет снова, рокоча раскатом,над веком вознесенный револьвер —тот револьвер, испытанный на прочность,из прошлого, как будто с двух шагов,стреляет в тупость, в лицемерье, в пошлость:в невыдуманных — подлинных врагов.Он учит против лжи, все так же косной,за дело революции стоять.В нем нам оставил пули Маяковский,чтобы стрелять, стрелять, стрелять, стрелять.
Бал выпускников
Бал, бал, бал, бал на Красной площади!Бал в двенадцать баллов — бал выпускников!Бабушка, вы мечетесь, бабушка, вы плачете, —ваша внучка бабушка, уже без каблуков.Платье где-то лопнуло,бусы — в грязь,и на место Лобноевнучка взобралась.Где стоял ты, Стенька,возле палача — абитуриенткапляшет ча-ча-ча.Бутылки из-под сидра, гитары и транзисторы,притопы и прихлопы составили оркестр,и пляшет площадь Красная, трясется и присвистывает —не то сошел Антихрист, не то Христос воскрес.Бледные дружинникиглядят, дрожа,как синенькие джинсикидают дрозда.Лысый с телехроники,с ног чуть не валясь,умоляет: «Родненькие,родненькие — вальс».Но на просьбы робкие —свист, свист,и танцуют родненькиетвист, твист…Бродит среди праздника,словно нелюдим,инженер из Братскас ежиком седым.Парни раззуденныепляшут и поют.Петьку в разбуденовкев нем не узнают.«Что, вам твист не нравится?»«Нет, совсем не то, —просто вспоминаетсякое-что…»Ни к чему агитки,только видит они парней Магнитки,и ее бетон.…Пляшут парни на бетоне,пляшут пять чубов хмельных.Пляшут парни, наподобьевиноделов чумовых.Пляшут звездные, лихиеразбуденовки парнейпляску детства индустрии,пляску юности своей.Ты смеешься звонко,девчушка под Брижитт,ну а где-то Соньканеподвижная лежит.…Бал, бал, бал на Красной площади!Бывший Петька смотрит из-под седины:«Хоть и странно пляшете — здорово вы пляшете!только не забудьте, как плясали мы…»…Что ты, Сонька, странно смолкла?Что ты, Сонька, не встаешь?Книжку тоненькую МОПРапросадил бандитский нож…Тот бетон, ребята, мы для вас месили,и за это самое мстили нам враги.Не забудьте, «гвоздики» или «мокасины»,Сонькины разбитые сапоги…Бал! Бал! Бал все веселее!Ну а струйка алая на торцах жива,и порой выкатывается из-за мавзолеяСтенькина отрубленная голова…
Ночь поэзии
Скрипело солнце на крюке у крана,спускаясь в глубь ангарской быстрины.Стояла ГЭС, уже темнея справа,и вся в закате – с левой стороны.Она играла Ангарой взметеннойи сотворяла волшебство с водой,ее впуская справа темной-темной,а выпуская слева – золотой.Шалило море с блестками рыбешек,с буйками и прибрежным ивнякоми баловалось – вправду, как ребенок,что погремушкой, нашим катерком.И худенькая женщина шептала,забыв при всех приличья соблюдать,припав щекой к тельняшке капитана:«Ах, Паша-Паша, что за благодать!»И он ее рукой в наколках обнял,свободною рукой держа штурвал.«Муж и жена… — они поэты оба…» —матросик рыжий мне растолковал.Я наблюдал за странною семьейпоэтов. Был уже немолод Павел,но буйно, по-мальчишьи, чуб седойна синие есенинские – падал.Да и она была немолода.Виднелись из-под гребня на затылке,сквозь краску проступая иногда,сединки в шестимесячной завивке.И кожа ее красных тяжких рук,как и у всех стиравших много женщин,потрескалась… Но пробивалось вдругдевчоночье живое в их движеньях.И с радостной смущенностью в глазах,как если бы ей взять и нарядиться,на месяц бледный мужу показав,она сказала вздохом: «Народился…»Причалил катер к берегу, и Павелнам объявил начальственно привал.Кто хворост нес, а кто палатки ставил,а кто уже бутылки открывал.Стемнело. За сплетеньем звезд и ветокневидимо шумела Ангара.Кулеш в котле клохтал. Под мокрым ветромкренились крылья красные костра.Ну а матросик шустрый тот — Серенька —аккордеон трофейный развернул,ремень плечом напряг, взглянул серьезно,а после подмигнул и – резанул!Он то мотал кудрявой головою,то прыгал чертом на одной ноге,как будто рыжик, приподнявший хвоюв угрюмо настороженной тайге.В траву за поллитровкой поллитровкушвыряли мы, смыкаясь все тесней,а то, что иглы падали в «зубровку»,так с ними было даже и вкусней.И я себя почувствовал собою,и я дышал отчаянно, легко,и было мне так чисто, так свободно,а все иное было далеко.Тут попросили почитать, и сновапочувствовал я где-то в глубине:нет у меня чего-то основного,что нужно этим людям, да и мне.Стихи свои расставив на смотру,я, мучась, выбирал. Не выбиралось,а поточней сказать – не вымерялосьпо этим лицам, соснам и костру.Ну
а Серенька – под сосновый шелест
с грустцой кладя на инструмент високи пальцами на клавиши нацелясь,спросил меня привычно: «Под вальсок?»Не понял я, а он в ответ на этовздохнул, беря обиженно пассаж:«Я думал, что умеют все поэтыпод музыку читать, как Пашка наш…»Прочел я что-то… После вышел Павел.Взглянул высокомерно и темно,ремень матросский с якорем оправил,чуб разлохматил и кивнул: «Танго!»И стал читать нахмуренно… Сквозь всехглядел, шатаясь, как при шторме, тяжко.Рука терзала драную тельняшкутак, что русалки лезли из прорех.
«Забудьте меня, родственники, дети,забудь меня, ворчащая жена!Я молодой! Уйду я на рассвететуда, где ждет лучистая Она.И я ее ласкать на травах будуи ей сплетать из орхидей венки,и будут о любви трубить повсюдугерольды наши – майские жуки.Не будет облаков над нами хмурых,ни змей, ни скорпионов на пути,а будут астры в белых куафюрахза нами, словно фрейлины, идти!»И мы молчали добро, осененнои улыбались кротко и светло…«Ну что – сильно?» – торжествовал Серенькаи я ответил искренне: «Сильно!»А между тем «ворчащая жена»на выпады нисколько не ворчала.Она кулеш мешала и молчала,в свой отрешенный мир погружена.Чему-то, нам неслышному, внимая,глядела на трещавшее смолье…А Павел сделал жест широкий: «Майя,ну что ты там сидишь? Прочти свое…»И Майя, почему-то сняв сережки,с ним рядом так хрупка и так мала,в круг вышла, робко стала посередке,потом кивнула ждущему Сереньке:«Страдания…» — и тихо начала:«Уж вы, очи мои, мои очи.Я не знаю, в чем ваша вина.Слез моих добивались то отчим,то бескормица, то война.И как будто ему станет легче,если буду я плакать от мук,добивался их, душу калеча,мой любимый неверный супруг.Мои очи тоской тяжелеют,да не очи, а просто глаза,и никто меня не пожалеет —хоть катись золотая слеза…»Но, творческую зависть, видно, спрятав,муж проворчал с цигаркою во рту;«Безвыходно… Насчет меня неправда…»А Майя: «Ладно, с выходом прочту…»И на обрыве самом встала Майяперед костром, светясь в его огне,глаза куда-то к звездам поднимая,рукою обращаясь к Ангаре:«Ангара моя, Ангарушка,ты куда бежишь? Постой!Я стою бледней огарочка,над твоею синетой.Помнишь парня – звали Пашкою?Он далеко заплывал.В косу мне, тобою пахнувшую,он саранки заплетал.Сколько желтого пескув туфельки насыпалось!Сколько раз мы целовались,а я не насытилась!Где теперь вы, туфли-лодочки,где ты, зорюшка-коса?Убежала моя молодость,словно с колышком коза.Ангара моя, Ангарушка,сколько жалуешь ты нам!Над тобой белее гаруса —залюбуешься! – туман.Над тобою – ели-сосенки,мишек умные глаза.Словно маленькие солнышки,в тебе ходит хайрюза.И летают утки-уточки, и пичуги гомонят,ну а губы шутки-шуточкидавно не говорят.Я, как белочка бедовая, —только зубки выщерблены!Я, как шишечка кедровая, —да орешки выщелканы!Ангара моя, Ангарушка,ты мне счастье нагадай,Не забуду я отдарочка,только молодость мне дай.Ты впусти меня, плотина,вместе с буйною водой,ну а выпусти, плотина,молодою-молодой.Ты свети, свети, плотина,через горы и леса!Ты сведи, сведи, плотина,все морщиночки с лица!»Ты с «выходом» прочесть хотела, Майя!Я понял тебя, Майя… Выход в том,чтоб озарял нас, души просветвляя,тот свет, который сами создаем.И думал я еще о нашей тягек поэзии… О, сколько чистых душк ней тянется, а вовсе не стиляги,не «толпы истерических кликуш»!И стыдны строчки ложные, пустые,которые везде – и у костров таких, —стихи читает чуть не вся Россияи чуть не пол-России пишет их.Я вспомнил, как в такси московском ночью,вбирая мир в усталые глаза,немолодой таксист, дымивший молча,мне прочитал свой стих, не тормозя:«Жизнь прошла… Закрылись карусели…Ну, а я не знаю, как мне быть.Я б сумел тебя, Сергей Есенин,не в стихах, так в петле заменить!»И пишут, пишут – пусть корявым слогом,но морщиться надменно, право, грех,и если нам дано хоть малость богом,то мы должны писать за всех, для всех!Ведь в том, что называют графоманством,Россия рвется, мучась и любя,тайком, тихонько или громогласно,но выразить, но выразить себя!Так думал я, и, завершая праздник,мы пели песни дальней стариныи много прочих песен – самых разных,да и «Хотят ли русские войны?..»И, черное таежное мерцаньеглазами Робеспьера просверлив,бледнея и горя, болгарин Цаневчитал нам свой неистовый верлибр.«Живу ли я?«Конечно…» – успокаивает Дарвин.Живу ли я?«Не знаю…» – улыбается Сократ.Живу ли я?«Надо жить!» – кричит Маяковскийи предлагает мне свое оружие,чтобы проверить, живу ли я».Кругом гудели сосны в исступленьеи дождь шипел, на угли морося,но мы, смыкаясь, будто в наступленье,запели под гитару Марчука:«Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся,какое б новое сраженье ни покачнуло шар земной —я все равно паду на той, на той, далекой, на гражданскойи комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…» [10] Я счастлив, что в России я родилсясо Стенькиной шальною головой.Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся,Россия, материнский образ твой.Еще немало на земле рабов,еще не все надсмотрщики исчезли,но ненависть всегда бессильна, еслине созерцает – борется любовь.Нет чище и возвышенней судьбы —всю жизнь отдать, не думая о славе,чтоб на земле все люди были вправесебе самим сказать: «Мы не рабы».Братск – Усть-Илим – Суханово – Сенеж – Братск – Москва1964–1997Последний окончательный вариант поэмы

10

Б. Окуджава.

1965

На смерть Кеннеди

Колокола в Америке взывают, и птицы замедляют свой полет, а статуя Свободы, вся седая, печально по Америке бредет. Она бредет средь сумрака ночного, покинув свой постылый постамент, и спрашивает горько и сурово: «Американцы, где ваш президент?» Ответьте, величавые секвойи, ответьте, небоскребов этажи: как ты могла, Америка, такое? как ты могла, Америка, скажи?! Опять на пикники спешат машины, опять Бродвей огнями разодет, но вы ответьте прямо, как мужчины, американцы, где ваш президент? Ты подними свой факел к небосводу, заговори, как женщина и мать, прострелянная статуя Свободы, и прокляни свободу убивать! Ах, люди-люди, что же с вами будет? Задумайтесь хотя бы на момент. Пусть ваша совесть вас ночами будит. Американцы, где ваш президент?

Это стихотворение было написано как песня, по задумке Марка Бернеса, и должно было зазвучать в его исполнении на музыку Колмановского по радио. Однако песня была запрещена отделом культуры ЦК КПСС.

Матч СССР – Испания

И возникло вдруг в телевизорепод игривый испанский мотивгенеральское тело вислое,еле всунутое в мундир.Шел он сытый, не поплатившийся,ну а я вопрошал со стыдом:«Стадион, что же ты аплодируешь?Где же бомбы твои, стадион?»Стадион, может, плохо с памятью?Пусть напомнят глаза матерей.Или, может, убийцы Испаниинынче сделались подобрей?Я не слышал об этой новости,только если в обманные днилиберальней убийцы становятся,все равно убийцы они!Не показывали по телевизоруни задавленный чей-то протест,ни цензуру-фашистку, выискивающуюпотным носом крамольный подтекст.Где-то шли по Валенсии нищенки,а экран ликовал и орал.Исчезал «по причинам техническим»и опять возникал генерал.В этой ложе правительства подлоговосседал при чинах-орденахстрах, боящийся, чтобы не понялито, что он не могущество — страх.И была вся игра подпорченадля убийц, потонувших во лжи,тем, что виделись всюду подпольщикии возможные мятежи.Забастовки, как тайное полымя,и, угрюмо смеясь им в глаза,против них – все поэты подлинные,ну а только бездарные — за.Рефери утомленно посвистывал,на часы он смотрел не к добру,и проигрывало правительствоим выигранную игру…10–11 января 1965

Новый вариант «Чапаева»

Б. Бабочкину

Поднимается пар от излучин.Как всегда, ты негромок, Урал,а «Чапаев» переозвучен —он свой голос, крича, потерял.Он в Москве и Мадриде метался,забывая о том, что в кинозаржавевшею шашкой пыталсяпрорубиться сквозь полотно.Сколько раз той рекой величавой,без друзей, выбиваясь из сил,к нам на помощь, Василий Иваныч,ты, обложенный пулями, плыл.Твои силы, Чапай, убывали,но на стольких экранах землиубивали тебя, убивали,а убить до конца не смогли.И хлестал ты с тачанки по гидре,проносился под свист и под гик.Те, кто выплыли, – после погибли.Ты не выплыл – и ты не погиб.Вот я в парке, в каком-то кинишке.Сколько лет уж прошло – подсчитай!Но мне хочется, словно мальчишке,закричать: «Окружают, Чапай!»На глазах добивают кого-то,и подмога еще за бугром.Нету выхода кроме как в воду,и проклятая контра кругом.Свою песню «Максим» допевает.Не прорваться никак из кольца.Убивают, опять убивают,а не могут убить до конца.И ты скачешь, веселый и шалый,и в Рязани, и где-то в Клинцах,неубитый Василий Иванычс неубитой Коммуной в глазах.И когда я в бою отступаю,возникают, летя напролом,чумовая тачанка Чапаяи папахи тот чертов залом.С новой гидрой всю жизнь я рубилсяи от стольких голов приустал.Я из чрева той гидры родился,но ребенком-гидренком не стал.И мне стыдно спасать свою шкуруи дрожать, словно крысий хвост…За винтовкой, брошенной сдуру,я ныряю с тебя, Крымский мост!И поахивает по паркамэхо боя, ни с кем не миря,и попахивает папахоймосквошвейская кепка моя…9—10 января 1965

Отходная

Свою душу врачую,замыкаюсь в уют,но я чую, я чую —меня скоро убьют.А убьют меня тихо,чтоб не вышел скандал,чтоб де Голль или Титоим чего не сказал.Да не скажет, не бойтесь,ничего вам де Голль —об одном позаботьтесь —чтоб короткая боль.Слишком длинно и больноубивало дерьмо.Мертвым, впрочем, не больно,а я мертвый давно.Что ж, не вышло мессии,не удался пророк.Не помог я Россиии себе не помог.Я любил еще Галю,как на стебле росусреди горестной гарив черном чадном лесу.Дым все очи ей выел,и мне горько до слез:как росу, ее выпил,а дождя не принес.И любили мы обавместе с Галей Париж,этот город с особойлиловатостью крыш.Оглашенным придуркомя за мир воевал,а мосты, переулкиу себя воровал.Но закрылись границыдля меня навсегда,и Париж только снится,словно песня дрозда.Все слова опоздали,но, Россия, услышь.До свидания, Галя!До свиданья, Париж!11–12 января 1965, Переделкино

«Как-то стыдно изящной словесности…»

Как-то стыдно изящной словесности,отрешенности на челе.Как-то стыдно натужной небесности,если люди живут на земле.Как-то хочется слова непраздного,чтоб давалось оно нелегко…Все к Некрасову тянет, к Некрасову,ну, а он – глубоко-глубоко…Как-то стыдно сплошной заслезненности,сострадательства с нимбом борца.Как-то стыдно одной заземленности,если все-таки есть небеса.Как-то хочется слова нескушного,чтоб лилось оно звонко, легко,и все к Пушкину тянет, все к Пушкину,ну, а он – высоко-высоко…14 января 1965
Поделиться с друзьями: