Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но, несмотря на эту огромную любовь, он в 70-м году покончил с собой, в какой-то деревне под Ташкентом, то есть он умер, когда ему было 30 лет, должен был 31 исполниться, правильно я посчитала? Он умер в октябре. В одном из стихотворений, кстати, за 15 лет до смерти, он предсказал, что умрет в октябре. Как и Бродский, кстати, предсказал, что умрет в январе. Но литературная его судьба была такова, что, естественно, он не печатался, печататься не мог. Он работал одно время, после окончания института, в научно-документальном кино, редактором и сценаристом. И при жизни, по-моему, он не печатался. Была публикация в “Студенческом меридиане”, но, по-моему, это уже было после его смерти, но при советской власти. Первая самиздатская книга была составлена мною в 79-м году и вышла в журнале “Часы” (тоже самиздатском, я уже говорила) и позднее, в 85-ом году, она была переиздана, то есть впервые вышла в типографском виде в Иерусалиме, и потом позднее, в 94-м году, в издательстве “Камера хранения”. Вот, могу показать, с моим предисловием коротким. В 90-м году вышла первая публикация в России типографским способом, составленная Владимиром Эрлем, и совсем недавно вышел очень хороший двухтомник в издательстве Ивана Лимбаха, практически это полное собрание сочинений, поскольку Леонид Аронзон умер рано, и хотя он писал и прозу и стихи, в общем, он написал не очень много.

Его

творчество делится резко, очень резко, я бы сказала, на два этапа: первый, когда он был под огромным влиянием обэриутов, и он был первый из всех поэтов, которые жили в то время и которые именно обратились к обэриутам, то есть к своего рода абсурдистам, людям, которые очень смело и непринужденно обращались с языком — в сущности, они произвели некую революцию в поэтическом языке. И очень долгий первоначальный период именно Леонида Аронзона был в этом ключе, то есть он писал как бы подражая, скажем, в основном раннему Заболоцкому и, может быть, Введенскому в какой-то степени. Вот Валерий Шубинский (всё тот же) пишет, что он избежал — единственный из всех поэтов этой эпохи, даже считая Бродского — он избежал влияния советской поэзии. Полностью. То есть Багрицкого, Слуцкого, и всех иных. Он скорее, если он кого-то напоминает, может быть Вагинова как-то напоминает. Но, по свидетельствам его современников, он его не знал. А то, что знал, не очень его вдохновляло.

Но я буду сосредотачиваться, фокусироваться на стихах более поздних, когда вдруг его манера почему-то резко поменялась и стала гораздо более классичной. Это произошло лет за пять до его смерти. На этом периоде я хотела бы более подробно остановиться.

[Перерыв]

Ну вот Аронзон. Это один из самых светлых, радостных поэтов, когда-либо существовавших в русский культуре, несмотря на свою трагическую судьбу — поэт любви, поэт радости. Но несмотря на это, что они какие-то светлые, радостные, пронизаны каким-то светом, всё же мы постоянно видим в его стихах какое-то влечение к смерти, какое-то притяжение к ней, как вот чего-нибудь железного к магниту, постоянное, навязчивое, маниакальное. Например, он писал, вот такие строки у него есть: «Как бы рано я ни умер, все ж умру я с опозданьем». То есть даже в 31 год — это уже с опозданием. И смерть в его стихах, она появляется всюду, то есть как тень, проявленная на фотопленке, но не видимая фотографу в момент съемки, знаете, что так бывает, да? Что-то снимают, потом проявляют, и там какая-то фигура или что-то, вот так же смерть постоянно в его стихах. Если подходить к осознанию каких-то скрытых смыслов, скрытого двигателя любого поэта, я предпочитаю такой метод, отчасти свой собственный, такой механико-интуитивный, то есть, говоря в двух словах, выявляются основные мотивы такие неосознанные, часто повторяющиеся самим поэтом, может быть, и не замечаемые, которые и приводят как-то к разгадке. То есть у всякого поэта можно разгадывать, как Шерлок Холмс, предположим, разгадывал преступление какое-то, да? По каким-то уликам, по каким-то признакам, по каким-то часто повторяющимся словам. Или как Порфирий Петрович, например, Раскольникова разгадывает. И, кстати, в моей пьесе, написанной в 81-м году в жанре пьеса-статья — я не знаю, существуют такие?… у меня была маленькая пьеса-статья, которая разыгрывалась на сцене Клуба-81, это была такая первая отдушина, когда разрешили читать стихи официально, вообще — говори что хочешь! — в 81-м году в Ленинграде. И там одним из действующих лиц в этой пьесе, посвященной Аронзону именно, был Порфирий Петрович. С помощью этого механико-интуитивного метода я определила, например, что у Михаила Кузмина главный мотив, с помощью которого можно разгадать его, — это вода, в ее разнообразных проявлениях и формах. А у Аронзона это — свеча и холм. Еще бабочка. Но свеча и холм, на первый взгляд фрейдиста, скажем, это вполне прозрачные фаллические символы, но это самый первый, самый грубый и уже поэтому неправильный смысл. То есть, вообще поэзия отличается еще и тем, что она имеет семь или девять уровней понимания. Вот самый первый грубый: да, свеча и холм — это фаллические символы. Например, вот такие стихи: «Подняв над памятью свечу, лечу лечу вверху на даме, чтобы увидеть смерть лечу, какая бабочка Вы сами». Вот, свеча над памятью. А где память? Она внутри нас, верно? Значит, чтобы увидеть смерть, поэт летит внутрь, значит, и смерть его внутри. Но в то же время она и снаружи, то есть смерть понимается вообще Аронзоном как высшая чистейшая форма любовного экстаза. «Когда б вы были бабочкой ночной, я б стал свечой, летающей пред вами». То есть смертью стал бы для вас, потому что свеча для бабочки — это смерть. Но свеча, постоянно улетающая от бабочки, которая манит ее, вот образ любви у Аронзона. То есть это образ смерти, влекущей, манящей, который он хочет как бы навязать и своей возлюбленной, Рите. И, например… я вам прочту просто «Два одинаковых сонета». Кто найдет разницу, тому я дам доллар.

[Чтение]

В чем разница? Разница… [Реплика из зала]

Нет. Буквальной разницы нет. Доллар останется у меня.

Вся разница только в том, что второе стихотворение, звучащее на фоне первого, звучит иначе, чем если бы оно бы звучало отдельно. То есть Аронзон — один из очень немногих, может быть, даже, единственный в истории поэзии подошел к пониманию стихотворения, целого стихотворения, как музыкальной единицы. Такой, как строфа. То есть очень частый повтор, например, строк, — он создает сдвиг какой-то в понимании стихотворения. Он вообще наклонен к повторению, это магическое, шаманское, заклинательное, самозабвенное такое повторение, то есть воздействующее именно уже на подсознание слушающего, а не на его сознание, как шаман воздействует на своих слушателей-подопечных.

Но в то же время, если попытаться понять смысл, скажем, каждого из этих сонетов… Он одинаков. Это, видимо, с моей точки зрения, тайное желание блаженной смерти возлюбленной, опять навязчивое желание смерти. Желание рая для нее. Ведь он повторяет: «Усни, любовь моя», «Спи, золотко мое». Ведь это уже означает не усни, а умри. И почему? Действие этого стихотворения, собственно говоря, уже происходит в раю. «Отдайся мне во всех садах и падежах». Сад — это символ рая, в общем, да? А падежи, это значит, образно говоря, все языки. Как языци, которые исходили. А на всех языках говорят только в раю исключительно.

А теперь я прочту стихотворение «Утро». Мое любимое стихотворение Аронзона. И попытаюсь кратко, если не успею, то в следующий раз можно продолжить его истолкование.

[Чтение]

Вот это стихотворение 66-го года, с которого, собственно, начинается такой значительный период в творчестве Аронзона. Вот здесь мы, во-первых… что, во-первых, бросается в глаза? Действительно, это повторение, вот это шаманское заклинание, да? Но в то же время здесь гораздо сложнее

этот сам ход мыслей, потому что автор все время задается вопросом, все-таки, кто на вершине холма? Дитя или ангел? И зачем он туда взошел? И что это всё такое? И всё это становится понятно, если понять, что этот холм — как бы символ прорыва, попытка…. Что такое холм? Попытка земли выброситься из себя самой, да? Какой-то вылет из жизни. В то же время это еще земля. И на вершине вот этого холма, на высоте, происходит преображение. Туда стремится человек, и, взойдя на эту вершину этого духовного холма, он становится сначала, как бы, так лукаво говорит поэт — «нас в детей обращает», то есть он становится младенцем. И потом вдруг начинает сомневаться: если это дитя, почему оно так высоко? И почему детской кровью испачкана осока кругом? И дальше сам себе отвечает: нет, не младенец, это ангел. Значит, дитя должно умереть, осока должна быть испачкана кровью. Происходит какое-то некоторое убийство на вершине холма. И после этого человек превращается в ангела. На колени мы должны упасть перед Богом, потому что там душа, заключенная в детскую плоть. И она говорит нам о том, что здесь где-то рядом находится Господь, поэтому мы должны упасть там на колени, и как бы поскольку мы опять возвращаемся к тому, что получается дитя — ангел, потом обратный ход: ангел — дитя. То есть хотя дитя убито, оно все-таки еще дитя. Это наверно непонятно, да? Ну если углубиться, он говорит: там младенец наверху; потом говорит: нет, там ангел; а потом говорит, что все-таки это неважно, младенец или ангел, но, скорее всего, это все-таки младенец. То есть человек, взойдя на вершину холма, превращается, как бы перестает быть человеком, становится ангелом. Но на самом деле он все-таки, в каком-то смысле, умерев, в реальной жизни, остается живым человеком. Поэтому он должен благодарить Бога за то, что он может собирать цветы и называть их: «Вот мальва, вот мак».

Ну вот еще например, мелкая рыба эта. «Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях, и вершину холма украшает нагое дитя» — это очень точный образ зрительный, да? Но если посмотреть с духовной точки зрения, то это те, кто не взошел на холм. Это те, кто не способен на это.

И конечно хотелось бы еще остановиться, но просто нет времени. Я думаю на следующем занятии начнем с продолжения.

Елена Шварц — семинар по поэзии 1960-70 гг.

Лекция 2

2 ноября 2007

Мэдисон, Висконсин

Значит, мы остановились в прошлый раз на Аронзоне. И, собственно, я только хотела добавить, что Аронзон, наверно, первый такой поэт школы, которую я бы назвала “ленинградской метафизической школой”, как есть, например, английская метафизическая школа, также есть ленинградская, она же петербургская, и к ней принадлежит, конечно, Аронзон, и ранний Бродский, и Виктор Кривулин, Александр Миронов, Сергей Стратановский и ваша покорная слуга. В совокупности стихи Аронзона представляют собой как бы мистерию в средневековом духе. То есть там герой как бы разорван между любовью и смертью, иногда он путает эти два понятия. Между раем и адом — эти два понятия он тоже путает. И вся эта мистерия развивается не в каком-то абстрактном пространстве, а в Ленинграде 60-х годов, при такой глухой советской власти, в пригородах этого города… И сама мистерия, собственно, она в некоторой степени разорвана. Это только фрагменты мистерии. Поскольку он умер все-таки очень молодым и, может быть, не успел просто дополнить всю эту картину в полноте. Но все эти фрагменты проникнуты вот таким могучим райским блаженством. Как будто бы он, живя на земле, в то же самое время живет где-то в раю, или в каком-то ином блаженном измерении.

А вот в начале 80-х, когда Аронзона уже давно не было в живых и когда в Ленинграде был открыт такой клуб, Клуб-81… Может кто-то знает из присутствующих, что это такое было? Это была первая как бы возможность выступать со сцены, в музее Достоевского. Это как бы базировалось в музее Достоевского, недалеко от Владимирской площади, там, где Владимирская церковь. И власть, по каким-то своим соображениям, в 81 году решила дать такую, ну как бы поблажку и такую возможность. Не все, кстати приняли, некоторые отказались, но большинство все-таки участвовало в этом. В том числе я тоже там выступала и однажды я сочинила такую пьесу-статью в одном действии, посвященную Аронзону, которая была разыграна на сцене этого клуба. Причем я там играла роль Тины, героини, которая отвечает на вопросы, задает какие-то вопросы. А Александр Миронов играл небольшую роль Порфирия Петровича, который как бы пытается узнать загадку, секрет Аронзона. И в этой пьесе я вывела вот такую формулу… То есть там на сцене появляется нерожденный ребенок, который произносит такую формулу Аронзона: «Любовь, если она больше любящего, устремляется к смерти со скоростью прямо пропорциональной силе страсти. И от нее, если [Запись прерывается].

[Получено в расшифровке Л. Литтл, на записи не присутствует: ] Но следующее поколение за Аронзоном, то есть это были люди лет на 8 младше Аронзона, некоторые из которых дружили с ним, вот как, например, Александр Миронов, отчасти ученик Аронзона. Или Виктор Кривулин, его приятель был просто. Они уже были представителями следующего поколения. И, безусловно, самыми яркими были вот Виктор Кривулин и Александр Миронов. Виктор Кривулин был совершенно особенный человек, человек такого, ну как arbiter elegantiarum для почти всех людей, которые входили в это сообщество. Вокруг него всё крутилось и сплачивалось. В его квартиру на Большом проспекте Петроградской стороны очень часто приходили люди, и художники, и поэты, и все на свете, в том числе работники КГБ, которые именно там могли без труда многое для себя почерпнуть и сделать соответствующие выводы. Ну вот, я процитирую лишь одно стихотворение Виктора Кривулина, но такое программное стихотворение, которое рассказывает именно об этой эпохе, как он её понимал. Но не буду читать всё, поскольку оно довольно длинное и сложное, но прочту два отрывка.

Пью вино архаизмов. О солнце, горевшем когда-то, говорит, заплетаясь, и бредит язык. До сих пор на губах моих — красная пена заката, всюду — отблески зарева, языки сожигаемых книг. Гибнет каждое слово, но весело гибнет, крылато, отлетая в объятия Логоса-брата, от какого огонь изгоняемой жизни возник. Гибнет каждое слово! В рощах библиотек опьяненье былого тяжелит мои веки. Кто сказал: катакомбы? (ЕА: Вот это важное слово, катакомбы) В пивные бредем и в аптеки! И подпольные судьбы черны, как подземные реки, маслянисты, как нефть. Окунуть бы в эту жидкость тебя, человек, опочивший в гуманнейшем веке! Как бы ты осветился, покрывшись пернатым огнем!
Поделиться с друзьями: