Сочинения. Том 1. Жатва жертв
Шрифт:
Это слезы моих дорогих девочек».
— Я плачу с вами, мои крошки! — произнес солдат вслух, потому что произнесенные слова, казалось, превращали вымысел в действительность.
Старуха была похожа на привидение. Фонарик сперва осветил ноги в опорках, грязную длинную юбку, а потом что-то вогнутое, седое, безразличное. Отто подошел к старухе вплотную, посветил ей в глаза. Она подняла к нему нищее лицо и утерла кончиками головного платка мокрый рот. «Самогон», — произнес Отто слово русских, которое напоминало ему какое-то слово из Библии. «Самогон», — еще раз повторил он, потому что старуха думала слишком медленно. Когда он третий раз повторил «самогон», в глазах старой бабы он заметил интернациональное выражение догадки. Русская, размахивая длинным рукавом фуфайки, направила
Пелагея Мартынова перед иконой Божьей Матери поблагодарила Бога за то, что Он не дал ей пропасть от безбожника. Ее муж, бывший конюх райисполкома Урусов, терпеть не мог иносказаний своей бабы и спросил: «Кто это за безбожник такой? Не Колька ли шалопут?» Пелагея объяснила, что спаслась от немецкого военного человека, который ее подкараулил на улице. «На ляд ты ему нужна, баба, — усомнился конюх, — ни военных, ни каких других действий с тобой не проведешь». Пелагея объяснила, что нехристь потребовал самогона. «Ишь ты, — оживился конюх, даже ноги с лежанки спустил. И выговорил своей жене за то, что она на дом Матвея Матвеева показала. — Ты же врагу пособничала. И Матвея подвела. Шлепнут тебя энкеведешники, когда вернутся. И правильно сделают. А тебя предупреждаю: я к этим делам никакого отношения не имею. Вот так».
Матвей Матвеев, до прихода немцев торговавший на базаре в керосиновой лавке, а теперь человек без определенных занятий, пошел среди ночи проверять, кто беспокоит дверь его дома. За порогом он увидел немца — мокрого, грязного, пьяного. Дождь лил по его толстому, сердитому, но незлому лицу. Матвей не препятствовал пьяному войти в свой дом и хотел устроить его спать до утра на скамье. Но солдат требовал самогон и произносил длинные речи, в которых Матвей различал слова «фюрер» и «дрек».
Немец забавно выглядел в своем нижнем белье, поверх которого была навешана кацавейка из прошлых тряпок, и в опорках Матвея. Обмундирование оккупанта сушилось на печке.
Кто направляет нас, когда наш разум оказался словно в клетке и бьется о ее прутья с ожесточением и без надежды?
Кто встречает нас на этих дорогах тьмы, молчания и одиночества?..
Ольга Захарова была задержана на улице города Опочка своим дядей Осипом Ивановичем. Он встретил ее такими словами: «Я-то думал, где это моя племянница! Небось далеко за Москву дёру дала. А она тут уже. Задание получила — и назад. Пойдем в управу, расскажешь, где была, что делала, какое задание получила…»
Захарова набросилась на родственника с оскорбительными упреками: и иуда, и кобель, и жмот — до голодной смерти свою мать довел. Осип Иванович побагровел, как месяц на закате, запустил свою лапу под мышку племяннице. Есть там валик женского мяса — и стиснул, как между дверьми.
В управе Ольга увидела много знакомых лиц: и бухгалтера райпотребсоюза Коняева, и учителя средней школы, поэта Устрекова, и еще двух-трех типов из бывшего мелкого местного начальства, и среди них — старшего агронома Лукаса. Отец Ольги хорошо знал Валентина Карловича, который не раз бывал у них в доме. Теперь, оказывается, он стал начальником полиции. «Сказалось немецкое прошлое», — подумала комсомолка Захарова.
Сперва решила умереть с высоко поднятой головой. За голенищами ее сапог была спрятана пачка листовок, выданная ей в Калинине перед отправкой через линию фронта. Сейчас вытащит их и — швырнет листки в физиономии предателей. Но поступила иначе.
— А! — сказала она. — При советской власти вы мужчинами были, не заставляли женщину перед мужиками стоять. Теперь к женщинам можно относиться, как к скотине! Я про своего свояка Осипа Ивановича говорить не буду, он вам известен по судам. Я говорю это вам, Валентин Карлович, и вам, товарищ Устреков, — помню, как вы в нашем клубе стихи читали о любви: «Красивая и легкая в лугах своей мечты…»
Знакомые лица зашевелились. Никто, мол, не запрещает ей сесть на стул — вот и стул ей придвигают. Поэт высоко вздернул голову, Лукас морщился в махорочном дыме своих подчиненных. Дядька попросил, чтобы допрос племянницы доверили ему. Возьмет ее с собой.
— Не-е-ет,
у меня не убежит!..После управы, по дороге домой, Устреков говорил своему другу Коняеву: «Я живу уже пятнадцать лет в этом ужасном, забытом Богом городишке, где люди, самые интеллигентные, держат свиней, гусей, кур… Это же древний Рим! Это хуже древнего Рима, хотя есть радио. Но я знал и другое! Да, дорогой. Я видел настоящих поэтов, настоящих женщин. Ну кто в этом городе мог произнести: „Красивая и легкая в лугах своей мечты“»? А смелой девушке мои стихи запомнились. И что-то в ней посеяли. А мы, в самом деле, не джентльмены. Я, друг Владимир, засомневался — правильно ли мы делаем, определившись на службу в управу. Наше ли там место? И в такое-то время!
В десять вечера Лукас обязан майору Гарднеру, коменданту города, по телефону докладывать: о действиях, направленных против вермахта, о действиях, направленных против имущества Германии, против достоинства и интересов союзнических кругов населения и служб местной администрации, о настроениях и слухах среди населения и, собственно, о действиях полиции. Лукас во время доклада чувствует себя как на заседаниях райкома ВКП(б). Его немецкого вполне хватает, чтобы изложить положение дела, но, тем не менее он потеет и волнуется, как если бы могло вдруг выясниться, что он докладывает коменданту точно так, как недавно — главным коммунистам района, а нужно — как-то иначе. Сегодня он добавил к докладу фразу о том, что среди местной интеллигенции растет уважение к Германии и готовность ей служить.
В этом месте комендант его прервал:
— Господин Лукас, я вам скажу со всей откровенностью, как немец немцу. Вы должны изменить свое представление о служебном долге. У нас нет обязанности заботиться о каких-то людях, не имеющих никакого отношения к нашей армии и Германии. У нас нет ни одного аргумента, который бы заставил нас это делать. Но мы обеспечиваем и будем обеспечивать самым необходимым тех людей, которые нам служат и которые могут быть нам полезны. А остальное — это не та проблема, которая может нас волновать. Мы, немцы, сентиментальны, но мы не можем нашему недостатку позволить взять над собой верх в это суровое время. Что касается интеллигентов, то они, вероятно, начинают понимать, что, если они не проявят лояльность нашему отечеству, они будут просто сметены. Я был комендантом города во Франции, не столь жалкого, как Опочка. Ко мне пришли учителя, журналисты, предприниматели уже на следующий день после того, как я повесил на комендатуре флаг Германии. Если некоторые индивиды носятся сами с собой и думают, что их возня что-то может для Германии значить, они ошибаются. Они ничего не значат. Или слишком мало. Спокойной ночи, господин Лукас. Патрулирование ваших людей, надеюсь, будет организовано безупречно.
Осип Иванович привел племянницу допрашивать в свой дом.
— А в сортир, — спросила Оля, — родственник разрешит отлучиться?
В сортире Ольга Захарова вытащила из-за голенища листовки и отправила их в кишащие червями экскременты. Туда же отправила список фамилий парней и девчат, с которыми собиралась в городке встретиться. Она вернулась в комнату, где ее дядька уже подготовил тетрадь и карандаш для ведения допроса. Он положил толстые руки на стол и, упираясь в девицу глазами, задал свой первый вопрос:
— Ты мне должна со всеми подробностями рассказать, день за днем, где ты была и что делала последние три месяца. В деревне что-то тебя не было видно.
— Ты, дядя, меня спрашиваешь, а я прямо засыпаю! — и Захарова натурально зевнула родственнику в лицо.
— Ты у меня не отвертишься. Ты мне все выложишь!
— Выложу, выложу, дорогой дяденька, но не сегодня — утром. В это время я дома давно уже второй сон вижу. О-хо-хо…
По лицу Осипа Ивановича было видно, что какая-то мысль пришла ему в голову. Оля знала, какая мысль пришла ему в голову. Когда ночью он полез к ней в кровать, она двинула ему в лицо локтем. Встала, оделась и вышла из дома. Дорогу освещала луна, из окрестных деревень доносился лай собак. Секретарь подпольного райкома ВЛКСМ улыбалась: