Современная польская повесть: 70-е годы
Шрифт:
Когда я уходил, девочка, обрадованная тем, что смогла мне так много рассказать о Б. М., и не уверенная, что сказала достаточно, вытянула руку и указала на низкое белое здание в конце улицы, как бы загораживавшее улицу, делавшее улицу тупиком, и повторила несколько раз — там больница, больница…
Моя миссия сразу же обрела иной характер; мысль о мести должна была, казалось бы, сойти с пути, который меня вел к Б. М., здоровому, нормальному, отвечающему за свои действия, сохранившему память.
Не знаю, что случилось со мной, но я быстрыми шагами направился к плоскому белому зданию; словно опасался, что опоздаю и не успею схватить убегающую от меня жизнь.
Я шел очень быстро, почти бежал, на меня стали обращать внимание прохожие.
Сперва я
Царило полное молчание, никто ничего не говорил, никто никому не приказывал, никто никого не уговаривал, и все же карательная группа, идущая через болото по вздувшемуся шраму к сухому островку, с каждой секундой ускоряла шаг, так, словно гналась за убегающей от нее смертью пленника и боялась, что не сумеет догнать эту смерть; мы спешим — каратели и я.
Белое плоское здание, я уже различаю его детали, широкие пологие ступени, до половины застекленную веранду по фасаду, где — это видно сквозь стекла — много цветов; я вижу прямоугольные окна; некоторые открыты и пусты, в некоторых, как в рамах, виднеются фигуры больных в печальных больничных одеяниях; эти окна и силуэты людей в них словно готовые картины, повешенные на белой стене.
Плетка снова в работе, она слегка подсекает ноги отца, и веревка уже не свисает, она натянута; это подхлестывание, это подергивание веревки ничем уже не обусловлены, и плетка и веревка работают как бы машинально, непроизвольно; торопливое передвижение по болоту совершается почти автоматически, в результате то один, то другой из карательной группы роняет на ходу отдельные торфяные брикеты, необходимые для сооружения постаментика для отца под первым, самым близким к тропке деревом.
Еще несколько, самое большее несколько десятков шагов, и все окажутся на сухом островке.
Я не поднялся по ступеням, а перелетел через них одним прыжком и оказался в зелени веранды, напротив широкой двустворчатой двери, открывающейся в обе стороны; ее створки в тот момент, когда я стоял перед ней, еще легонько покачивались, еще не успели прийти в состояние покоя после недавнего посетителя.
Я толкнул дверь и с жаркой, душной веранды вошел в большое прохладное помещение, расходящееся двумя длинными коридорами от бело-серой, полого поднимающейся лестницы; и сразу же убедился, что дверь отделяет не только полную цветов веранду от вестибюля больницы, но и один мир запахов от другого; ибо на веранде пахли цветы, а большой вестибюль был наполнен уже тем как бы неземным, присущим каждой больнице запахом, который взывает к смирению перед могуществом смерти.
Женщина в белом, сидевшая на стуле у стены справа, сказала, что сегодня пятница, то есть день, когда посещения больных не разрешены; по, вероятно, я так запыхался и был так нетерпелив, что она спросила, к кому я пришел; и ответил — к гражданину Б. М., и этого было достаточно, она совершенно изменилась, из сурового стража, решительно заявившего — сегодня пятница, — она превратилась в мягкое, понятливое и соболезнующее существо; без единого слова, только с добродушным ворчанием, означающим полное согласие, она указала мне на бело-серую лестницу; а когда я уже был на лестнице, крикнула — двадцать пятая, двадцать пятая палата, второй этаж; и еще добавила — по коридору направо, — наверняка заботясь, чтобы я не слишком долго искал нужную палату; ее слова подхватил мужчина в белом халате, поднявшийся уже до второго этажа и словно эстафету перенявший от нее заботу обо мне; пожалуйста, за мной — обратился он ко мне; а когда я поднялся на второй этаж, он указал рукой направление и сказал — в конце коридора, предпоследняя дверь направо; когда я подходил к двери, то — как будто мало было
той заботы — молодая женщина в бело-черном головном уборе странной формы, вероятно услыхав слова мужчины в белом халате, остановилась около палаты и, встав, словно дорожный указатель, протянутой рукой указала мне дверь; а когда я нажал на дверную ручку, шепнула — там уже вся его семья.Сперва я увидел голые ноги Б. М., белые, как бы выструганные из молодого дерева, с которого только что ободрали лыко.
В зеленых, сильно суживающихся книзу брюках — это тоже интересовало судью и прокурора, — в сапогах, эти ноги маршировали сразу же вслед за отцом на протяжении всего пути от порога дома до дерева-виселицы.
Эта белая, с чуть потемневшими теперь пальцами правая нога начала приобретать исключительное значение, когда карательная группа вошла на сухой островок посреди болотистой пустоши; этой белой, слегка подрагивающей — словно в том дереве, из которого она была выстругана, отозвалось еще какое-то эхо жизни, — этой голой, белой, а тогда в узких зеленых брюках и в высоких узких сапогах ноге выпадет на долго решающая роль, когда карательная группа соорудит для отца постаментик.
Та нога, а точнее, ступня и сделает самое главное и все решит, именно этой ступне командира вся карательная группа будет обязана точным выполнением порученного ей задания; та ступня в сверкающем — и это вытянули из обвиняемых и свидетелей судья и прокурор — сапоге нетерпеливо ковыряет мягкую землю и подстерегает момент, когда сделать решающее движение.
До конца книги протоколов осталось всего несколько страниц, на них все пережевывается и пережевывается то, что непосредственно предшествовало решающему движению этой ступни; вплоть до последнего слова отца, слова, которое он произнес, а точнее, прокричал уже с самой высокой точки опоры, перед самой потерей, почти одновременно с потерей точки опоры, когда отец был еще на земле, но, собственно говоря, уже между землей и небом, когда ступня командира еще его не сделала, но, собственно говоря, уже сделала тяжелым плодом дерева.
Только теперь я заметил, что все на меня смотрят — стоящая возле кровати Б. М. группа людей, заслоняющая от меня его лицо, и больные с других коек.
Только теперь я заметил темный, тонкий наконечник кислородного баллона.
Я поймал на себе взгляды двух женщин, старой и молодой, и трех мужчин, когда перестал смотреть на голые ноги Б. М., поднял голову и приблизился к его кровати; и во всех взглядах, обступивших меня в двадцать пятой палате больницы, я читал вопрос — кто ты, молодой человек, что привело тебя сюда, что связывает тебя с умирающим…
Кто знает, как долго смотрели бы они на меня изумленными взглядами, измученные неведением и желанием узнать обо мне, если бы из-за этой стенки, воздвигнутой его близкими, не донесся плаксивый голосок, тотчас моментально все глаза и все головы отвернулись от меня и обратились к кровати больного.
Ноги Б. М. были открыты до колен, дальше их прикрывало одеяло, на нем покоились руки, отделенные одна от другой выпуклостью одеяла; поэтому я видел только краешек левой руки, а правая, то есть та, которую я так хотел увидеть, лежала на виду — желтая, набрякшая, скрюченная, большая рука лесоруба.
На отрезке пути от порога дома до края полей в ней был револьвер, на полях револьвер пошел за пояс, а его место заняла плетка; в прибрежных зарослях плетка перешла в левую руку, а правая сжала револьвер.
В лодке плетка пошла за пояс, потому что левая должна была придерживать петлю на шее, а в правой по-прежнему был револьвер.
Когда отец лежал в сыпучем песке на другом берегу и, выплевывая его, последний раз умолял о пуле, она также держала револьвер; она даже сулила надежду отцу, лежавшему в ожидании желтых, круглых пятен, какие — как говорят знающие люди — являются взорам людей, которым выстрелили в затылок, в ожидании того «полета» на руках собственной матери, который тоже — как рассказывают умудренные старики — привилегия тех, кому выстрелили в затылок.