Спасите, мафия!
Шрифт:
— Мой отец был главой клана якудза нашего города и прилегающих областей, — я ошалело воззрилась на комитетчика, никак не ожидая такого поворота событий, но он не заметил или, скорее, сделал вид, что не заметил моего удивления и продолжил: — Клан был небольшой и причислялся к бакуто, то есть деятельность его членов крутилась в основном вокруг азартных игр, хотя иногда не брезговали и контрафактом, но город мой отец просто обожал. Он следил за порядком в Намимори, члены клана обязаны были ловить и наказывать преступников — насильников, грабителей и убийц, а кодекс поведения, как и в большинстве кланов якудза, во многом имитировал Бусидо. Глава клана считался названым отцом всех его членов, а они были его назваными сыновьями, при этом собственные семьи их отходили на второй план. Никогда не предавать братьев, стойко переносить боль, быть готовыми к самопожертвованию ради клана, беспрекословно выполнять приказы старшего по рангу, не воровать у своих, не употреблять наркотики, не зариться на женщину своего «брата», не заниматься ничем, кроме деятельности клана, не вступать в столкновения с членами других кланов без приказа «сверху», не совершать насильственных или противоправных действий, не относящихся к деятельности клана, в отношении мирных граждан — это были основные постулаты нашего клана. Хотя слово «нашего» здесь неуместно: я не проходил обряд «посвящения» и был просто сыном босса, но якудза не являлся. Отец считал, что я обязан положить жизнь на защиту Намимори, и говорил, что это даже важнее, чем продолжение его дела. С рождения в меня в прямом смысле вбивали идеи о том, что я обязан защищать город и его жителей, а также доктрины якудза: подчинение слабого сильному, презрение к страху и боли, неотвратимость наказания за любой проступок, фатальность судьбы, принятие смерти как неизбежной данности, агрессивное поведение по отношению к тем, кто нарушает законы клана или территориальную целостность подконтрольной территории, если речь идет о чужаках из других кланов. Шрамы на моей спине — результат наказания за мои ошибки. Обычно за серьезную провинность якудза должны отрубить себе фалангу мизинца, но если проступок не столь серьезен, его наказывают, просто избивая. Вот и меня отец наказывал, а заодно приучал к боли и терпению, избивая вишневыми прутьями. Рядом с нашим домом росла огромная сакура, и он каждый раз, как я делал что-то не так, отправлял меня срезать прут и наказывал меня именно им. С тех пор я терпеть не мог сакуру, хотя
— Когда мне было двенадцать, — продолжил глава CEDEF, — отец погиб во время его поездки в Токио. Это не было заказным убийством или разборкой якудза — в его машину врезался грузовик, управляемый нетрезвым водителем. Всё имущество перешло к матери, и она ненадолго стала лидером клана. Я тогда впервые почувствовал свободу и сказал, что ухожу из дома, потому что не собираюсь продолжать дело отца, но она ответила, что это не понадобится, потому что она больна — у нее нашли рак печени. Через два месяца она умерла, завещав всё имущество мне. Так как я никогда не входил в клан и не выполнял поручений отца, связанных с деятельностью якудза, мне не пришлось даже проводить обряд выхода из клана, хотя, подозреваю, что мать обговорила мой уход с членами клана заранее. С тех пор я жил один, но продолжал совершенствоваться во владении тонфа и следить за дисциплиной в школе. Перейдя в среднюю школу, я создал Дисциплинарный Комитет, куда, видимо, неосознанно, перенес основы поведения якудза, но так как я всегда считал преступную деятельность бакуто ничем не лучше простого грабежа, я решил, что основой Дисциплинарного Комитета будет соблюдение законов с учетом того, что преступников надо карать, пусть даже нарушая этот самый закон и избивая их. Клан моего отца возглавил хитрый, но не слишком ценящий город человек, и скоро Дисциплинарный Комитет стал главной силой правопорядка Намимори, сдвинув с этой позиции якудза. Если раньше с проблемами все шли к моему отцу, то к моменту моего перехода в старшую школу они стали приходить ко мне. Например, директор больницы постоянно обращался к Комитету за помощью. Закончив школу, я поступил на экономический факультет университета нашего города, хотя мог поехать учиться в Токио — знания позволяли. Но я не мог бросить Намимори, потому что этот город был самым важным в моей жизни. Вот здесь и скрыта мечта моего детства. Я видел лишь отношения, построенные на страхе и подчинении слабого сильному, а в голову мне вбивали мысли о том, что жить я должен ради родного города нашей семьи. Отец никогда не любил мать и всего себя посвящал клану и Намимори, мать, будучи членом клана, также не особенно интересовалась семьей. Я, по сути, был им нужен лишь как наследник их идей и мировоззрения. И я их унаследовал, идеи эти, вот только в детстве хотел, чтобы у меня когда-нибудь появилась настоящая семья, где не будут воспеваться насилие и жестокость, а будет царить мирная, уютная обстановка. Я видел, что матери плевать на отца, и уважает она его лишь как главу клана, а отцу было наплевать на мать. Я понимал, что если стану таким, как отец, меня никто и никогда не примет, и мои надежды на нормальную семью рухнут. Но я также понимал, что медленно, но верно становлюсь похож на отца, и это, если честно, меня злило. Вот тогда-то я и начал мечтать о том, чтобы меня приняли таким, какой я есть, и о том, чтобы у меня была самая настоящая семья… — он мотнул головой и чуть раздраженно уточнил: — Нет, я просто хотел, чтобы нашелся человек, который не будет меня опасаться и сумеет разглядеть всё, что я спрятал. И которому я сам смогу доверять. Но я перестал мечтать об этом после смерти отца: понял, что это невозможно. Только шинигами сказали… — на пару секунд глава CEDEF замолчал, а затем сказал нечто не имеющее отношения к предыдущей фразе — то, что он явно не хотел принимать: — Вот только даже в твоих глазах я вижу уважение и боязнь ошибиться, сделать что-то не так. Ты постоянно извиняешься передо мной, словно считаешь, что я не способен принять какие-то твои поступки, идущие вразрез с моими желаниями, и вообще явно меня опасаешься…
Последние слова Хибари-сан произнес тихо, задумчиво, слегка раздраженно, но очень печально, а я, подумав, что он и впрямь слишком долго закрывался от людей, чтобы понимать их без слов, грустно улыбнулась и негромко сказала:
— Ошибаешься. Я извинялась потому, что в меня, как и в тебя, вбивали определенные нормы поведения. Только в твоем случае это было лидерство, а в моем — наоборот, подчинение, — Хибари-сан обернулся ко мне и в его глазах промелькнуло удивление, а я решила, что принципы «гири» — это не так уж и плохо, и я тоже могу рассказать ему о своем детстве, потому что верю — он поймет всё правильно и не оттолкнет меня… Я уставилась на те самые безделушки, что только что сверлил взглядом глава CEDEF, а затем тихо заговорила:
— Родители говорили, что я обязана всеми силами угождать другим, всегда ставить чужие желания выше собственных, и что я не имею права жить для себя, а должна всеми силами стремиться к тому, чтобы создать мир и уют в нашем доме и благоприятную атмосферу для наших работников и гостей. Они нас с сестрами воспитывали совершенно по-разному. Машу, как наследницу, старались сделать сильной и волевой, а также окружили неким подобием любви, чтобы она не чувствовала, будто является лишь существом, выращиваемым для унаследования дела семьи. Лену, так как она больна, постоянно клали в психушку и сделали изгоем, измываясь над ней по черному — говоря, что им стыдно, что их дочь псих, хотя она вообще-то не страдает шизофренией, и скрывая ее от многочисленных гостей. Меня же сделали домработницей, которую растили как идеального помощника по хозяйству для Маши, говорили, что я обязана во всем ей помогать, облегчать ее жизнь и вообще обустраивать ей комфортное существование, пока она трудится на благо фермы. Они также говорили, что я обязана заботиться о Лене, но так, чтобы никто не узнал о ее болезни, и всячески скрывать свою сестру от общества, но я в этом была с ними не согласна и просто пыталась окружить Лену любовью, хотя она ее и не принимала. Лену часто запирали на ночь в амбаре — фактически, за каждый проступок, но меня это обошло стороной, не знаю даже, почему. Однако нас с Леной пороли за непослушание или за то, что мы говорили что-то, что шло вразрез со вбиваемыми в нас жизненными принципами, а Машу — никогда. Получалась градация наказаний: Машу наказывали, заваливая учебой и какими-то ограничениями, меня — физически и «промыванием мозгов» на тему необходимости подчинения, а Лену — и физически, и психологически, потому что ее родители ненавидели. Говорили, что у них, здоровых, умных людей, не мог родиться псих, и постоянно обзывали Лену шизофреничкой, хоть это и не так. Это слово стало ее пунктиком — только оно может реально вывести ее из равновесия. В результате на ее болезнь наложилась еще и психологическая травма, смазавшая всю «клиническую картину», и она стала такой, как сейчас. Да еще и мистика свою лепту внесла — Лену ведь она спасала от реальности… Ну а я была существом, не способным хоть слово кому-то поперек сказать, и вызвать конфликт для меня было просто нонсенсом. Маша же нас не особо любила, ведь она видела разницу в отношении, и ей всегда говорили, что она лучше нас. А потому я всегда стремилась быть ближе к Лене — чтобы хоть как-то ее поддержать, ведь я чувствовала, что она единственная, кому всё то, что вбивали в меня родители, необходимо на все сто процентов. Вот только когда Маше исполнилось четырнадцать, она сбежала из дома, поняв, что родители ее попросту использовали, выращивая из нее наследницу, причем именно «выращивая» — она для них была не более, чем подопытный образец, как и мы с Леной. Они тогда не знали, что делать, и попытались ее отыскать, но не смогли и начали внушать мне, что я должна отстаивать свои собственные интересы. Мне было тринадцать, и я всю жизнь провела под их гнетом — они всегда говорили, что я должна быть ведома, а тут вдруг сказали, что я должна стать лидером. Это было для меня настоящим шоком, и если раньше меня наказывали физически в случае моего неповиновения, которого к десяти годам не стало — я стала просто их марионеткой — после ухода Маши они начали наказывать меня, если я не отстаивала свои интересы. Если честно, я их никогда не любила, но и не ненавидела, скорее, я их презирала, потому что никогда не понимала, как можно так обращаться со своими детьми, — я тяжело вздохнула и с болью в голосе сказала, переведя взгляд на комитетчика:
— Знаешь, стыдно сказать, но я всегда завидовала тому, что Игорь и Анна любили Диму. И я всегда мечтала, что когда-нибудь я выйду замуж, рожу ребенка, и у нас будет самая настоящая, крепкая семья, где мой муж будет абсолютным лидером, а я стану его опорой и буду во всем помогать, но смогу также высказывать ему свое мнение, не навязывая его, а наши дети будут окружены любовью и заботой, — Хибари-сан улыбнулся краешками губ, а я печально улыбнулась ему в ответ и продолжила рассказ, снова отвернувшись к стене:
— Знаешь, Анна ведь была единственной, кто говорил мне, что я должна всегда иметь свое мнение, и именно она научила меня тому, что тебя так раздражало. Она сказала, что если мне запрещают высказываться открыто, я должна быть умнее и не вступать в конфронтацию, а уметь подкидывать свои идеи родителям или Маше так, чтобы они думали, будто это их идея, или же чтобы у них не осталось выбора и они увидели, что другие варианты куда менее перспективны. Я сначала не понимала, что это значит, но потом и впрямь научилась незаметно влиять на ситуацию в семье, вот только когда Маша ушла, мне велели высказываться открыто, быть резкой, жесткой и неуступчивой, гласным лидером, ведущим за собой, и таким образом сломали устоявшиеся нормы поведения. Я всегда была замкнутой, потому что чувствовала, что обязана всем угождать, а мне этого делать не хотелось, и у меня развилась демофобия — боязнь толпы. Как только я выходила на улицу, мне казалось, что я должна сделать всё, что мне скажут окружающие люди, и это пугало. Но в тринадцать лет меня сломали — мне велели измениться, и я просто не знала, как мне себя вести, а по ночам рыдала в подушку, мечтая, чтобы Маша вернулась и позволила мне и дальше быть незаметной серой мышкой, потому что я привыкла к этому и меня всё устраивало: я и впрямь любила домашние дела, готовку, любила заботиться обо всех и благодаря Анне считала, что быть домохозяйкой — тоже важная и полезная работа, и что я не просто отброс, который годится лишь на то, чтобы им командовали, но и незаменимый помощник, на котором держится порядок в доме и здоровье членов семьи. Я люблю заботиться о других, но не потому, что в меня это вбили, а потому, что считаю это очень важным и нужным, и это, если честно, доставляет мне удовольствие… — я улыбнулась и краем глаза поймала довольную улыбку комитетчика, а затем
продолжила:— Но постепенно я начала привыкать к тому, что мое мнение стали учитывать, начала привыкать, что могу оставить последнее слово за собой, и когда приходили компаньоны родителей, я, как и раньше, обслуживала их, собирая на стол и окружая их заботой, но на переговорах уже не играла роль мебели, ну, или прислуги — родители заставляли меня внимательно слушать и вникать в суть дел, а с шестнадцати лет я начала активно участвовать в переговорах, но по большей части молчала, а высказывала свое мнение лишь когда была с чем-то не согласна, поясняя свою позицию четко и аргументированно, без лишних и ненужных лирических отступлений. Отцу такое поведение понравилось, и он даже сказал: «Хорошо, что Машка ушла из дома, а то она вечно из пустого в порожнее переливала, а толку не было — не было у нее хватки. Мямля!» Я тогда разозлилась до ужаса и решила тоже уйти, но не могла бросить Ленку, потому осталась. Хотя, если честно, когда мне было тринадцать, мы с ней сбежали: через пару месяцев после Машиного ухода я не выдержала давления и спросила сестру: «Я так больше не могу, ты пойдешь со мной или останешься с ними?» Тогда Лена впервые мне доверилась и сказала: «Забери меня от них, сестренка». Она ведь впервые тогда меня сестрой назвала… — я грустно вздохнула и покачала головой. Это ведь уже не важно: Лена всё же признала во мне сестру, но тогда почему вспоминать ее недоверие до сих пор так больно?.. Нет, соберись, Катя! Не раскисай!
— Мы сбежали и жили в лесу почти две недели, успешно избегая искавших нас работников фермы, но в итоге нас всё равно поймали и заставили вернуться, выпоров и сказав, что Лену немедленно отправят в психушку. Я тогда приняла самое главное решение в своей жизни, впервые посмев чего-то требовать — сказала, что согласна делать всё, что они говорят, и начать принимать решения самостоятельно, но только с условием, что Лену больше не отправят в дурдом. Почему-то отцу это понравилось, и он сказал, что, раз уж я решила пойти против него, то есть выполнить требуемое, он, так и быть, не станет отправлять Лену в психушку, потому как мне пошли на пользу две недели, проведенные с ней наедине. Мы договорились, что я буду принимать решения сама, а Ленку в обмен на это не станут отсылать с фермы. Но Маша вернулась летом своего восемнадцатилетия: к нам тогда пришел странный мужчина, которого я, если честно, испугалась из-за его жуткой ауры, и долго говорил о чем-то с моими родителями, после чего они вышли из кабинета насмерть перепуганные и сказали, что Маша возвращается. Я обрадовалась, потому что хоть и привыкла за четыре года, что мое мнение важно, всё же на переговорах в большой компании чувствовала себя неуютно, да и вообще, не мое это — быть лидером. А еще я просто была рада, что моя сестра, наконец, вернется к нам, хотя, если честно, мы с Машей никогда не ладили: родители воспитывали ее так, что она не считала нас с Леной за важных в ее жизни людей и стеснялась Ленку, а мной просто руководила, будучи эдакой «принцессой», которую я обязана была слушаться, но которая сама была не слишком уж жесткой и не могла идеально выполнять требования родителей, а потому демонстрировала им свои лидерские качества, командуя мной. Она ведь сбежала, если честно, отчасти и из-за меня: услышала разговор, где родители говорили, что она ничем не лучше меня и станет наследницей только по праву рождения, а их эксперимент по тому, как из сестер сделать «царицу и рабыню, слепо следующую за хозяйкой», прошел удачно, и они сумели создать идеальную атмосферу, в которой их любимому детищу, ферме, ничто не угрожает. Вот тогда-то она и поняла, что на самом деле ее не любили. Несмотря то, что ее тоже наказывали и, по сути, никогда никакой нежности не проявляли, Маша и впрямь думала, что ее любят, а точнее, хотела в это верить и потому бережно хранила все подарки родителей, все сувениры, что отец привозил ей из деловых поездок, в отличие от нас с Ленкой, которые их просто убирали в шкаф, а Лена и вовсе абсолютно ненужные ей вещи выбрасывала. Но когда Маша вернулась, я сразу поняла, что она изменилась, причем изменилась в лучшую сторону: она поняла, что на первое место надо ставить не свои интересы, а интересы семьи, она начала заботиться о нас с Ленкой и попросила у нас прощения, причем искренне, сказав, что Дуняша, женщина, с которой она жила эти четыре года, научила ее тому, что такое настоящая семья, дружба и забота, тому, что заботиться надо в первую очередь о семье, и что женщина должна всегда быть хорошей матерью и заботливой сестрой, а иначе она не женщина, а робот, ну, или просто женщина, которая недостойна ею быть. Я с радостью приняла сестру, а вот Лена ее сначала воспринимала в штыки, потому как считала, что Маша нас бросила, но Маня всё же сумела найти к ней подход, причем не заискиванием или какими-то посулами — с Леной это не прокатило бы — а заботой и любовью. Родители снова скинули на Машу все дела, потому как таков был их уговор с тем человеком, Маэстро, а меня опять начали превращать в безголосую домработницу, но у них ничего не получилось: я с радостью вернулась к образу серой мышки и ни во что не вмешивалась, но как только ситуация становилась слишком напряженной, например, Машка скандалила с работниками, я менялась и заставляла сестру прекратить перепалку, причем именно заставляла: если меня вывести из себя… — я как-то даже смутилась и опустила взгляд, — я становлюсь очень резкой и жесткой, и Маша меня в такие моменты, если честно, побаивается, потому что я могу даже жестокой быть. Ведь когда тех, кто мне дорог, унижают, я на многое способна… И Маша видела подобные вспышки, после чего зауважала меня и стала немного побаиваться. Но к сестрам я физическую силу, конечно же, никогда не применю, даже если они ошибутся! Вот только если они зарываются, я могу так воздействовать психологически, надавливая на самые больные места, что Маша старается избегать конфликтов со мной. Она ведь, когда только вернулась, сильно поцапалась с Леной, и я, защищая нашу младшенькую, проехалась по всем больным мозолям Машки. Жестоко и не жалея ее. Но она поняла, что была не права, и мы вроде как помирились, потому что она перед Леной извинилась. А потом я Машу от нашего работника защитила — от его нападок словесных, и она, наконец, поняла, что мне можно верить, и что я не злюсь, а потому приняла нас с Леной и перестала быть колючим ёжиком, показав нам всё, что у нее было на душе. Потому у нас негласное правило установилось — в экстренной ситуации решения принимаю я. Да и вообще, несмотря на то, что Маша стала куда жестче и сильнее, живя с преступниками, она всё же несколько мягче меня, и если я в экстренных ситуациях упираюсь, как баран, и меня не свернуть ни уговорами, ни угрозами, если я иду до конца, наплевав на всё, хоть в душе порой и испытываю чувство вины, то Машку переубедить можно, но не угрозами, а именно уговорами, давлением на жалость и просьбами. А я вот почему-то с детства привыкла не верить ни слезам, ни просьбам, и везде вижу фальшь и попытку меня использовать. Потому я хоть и сочувствую людям, в экстренной ситуации иду до конца, а Машу можно уговорить свернуть из-за ее добросердечности, которую она успешно прячет за маской взрывной и жесткой хозяйки фермы. Это, наверное, всё из-за моих принципов… Знаешь, родители — это самое большое предательство в моей жизни, ведь я всегда считала, что детей надо любить, и именно поэтому так отношусь к вопросам чести — я боюсь стать на них похожей, и как презирала их, так и презираю всех тех, кто поступает бесчестно… Гадко, наверное, так о родителях говорить, но мне как-то даже всё равно. Потому что это правда — таких людей любить не за что, особенно учитывая, как Лене доставалось. Но полтора года назад, прошлым летом, наши родители умерли — предатели исчезли, и на их могиле я впервые вслух сказала всё, что думала о нашей жизни. О том, что предателей наказывает сама жизнь — либо становясь невыносимой, либо просто прерываясь. Может, я и ужасный человек, но из-за их кончины я не сильно опечалилась, хоть и было немного больно. Скорее, во мне вскипало раздражение от того, что мы с сестрами не знали, как нам быть дальше, ведь мы совершенно не представляли, каково это — жить самостоятельно. Маша сначала зависела от родителей, а потом от Маэстро, ну а мы с Леной — и так понятно. Но мы решили, что справимся, мы ведь были вместе… Машка унаследовала ферму, а мы с Леной — небольшие суммы на наших с ней счетах. Мы решили эти деньги не тратить, а оставить «на черный день», и занялись ведением дел на ферме, но Шалины каким-то образом умудрились переманить всех рабочих, и когда вы пришли, дела на ферме шли из рук вон плохо. Однако у нас с сестрами наоборот всё было как никогда замечательно: Маша стала лидером, я — ее надежным помощником, опорой и стоп-краном от безумств и поспешных поступков, который продолжал играть роль Серого Кардинала и подкидывал ей важные идеи, а Лена наконец почувствовала свободу и за год сумела отойти от той депрессии, в которую ее ввергла смерть родителей — она ведь винила в этом себя, хотя причин у нее не было. Вот только я как не верила людям, так и не начала верить, как боялась толпу, так и продолжаю бояться, хотя уже не так панически, и как считала, что должна всем и во всем помогать и быть мягкой, покладистой и неконфликтной, так и считаю. Но это не значит, что я как в детстве выполнила бы любую просьбу любого гостя нашей семьи, вовсе нет. Я считаю, что должна создавать комфорт и помогать, но это не значит, что мной можно управлять. И хоть мне куда проще подкинуть идею, чем настаивать на ней с пеной у рта и доказывать, что я права, а остальные идиоты, я всё же способна отстаивать свои интересы и свое мнение. Однако мне за это до сих пор стыдно, и чувствую я себя неуютно и некомфортно в таких ситуациях, а еще я привыкла извиняться за малейшую оплошность и причинение неудобств, если они не касаются того, что я как раз готова отстаивать, несмотря ни на что. Я по натуре очень мягкая и неконфликтная, а еще люблю заботиться о других людях и ставлю интересы тех, кто мне дорог, превыше своих собственных, — я посмотрела в глаза комитетчика и тихо добавила: — Потому я так часто перед тобой извиняюсь и стараюсь всё делать так, чтобы создать для тебя максимально комфортные условия, и лишь иногда, когда нет другого выхода, ненавязчиво пытаюсь тебя уговорить изменить мнение, — Хибари-сан усмехнулся и покачал головой, словно говоря: «Это ты называешь „иногда”?» — а я покаянно вздохнула и, пожав плечами, сказала: — Ну так для тебя же стараюсь-то…
— Потому я и не против, — хмыкнул разведчик, а я закончила, наконец, свою мысль:
— Я рада, что ты мне это позволяешь, но я не боюсь тебя — в этом ты не прав. Уважаю — да, потому что твоя философия, твои мысли, твой кодекс чести мне очень близки, и я во многом хотела бы на тебя равняться — например, в твоей решительности и вере в себя, которой мне катастрофически не хватает. Но я не боюсь тебя, не опасаюсь и не считаю, что ты меня не примешь, если я поступлю наперекор тебе — я ведь и так иногда иду тебе наперекор, пытаясь показать, что есть и другой путь, нежели тот, что ты выбрал. Если бы я боялась тебя или думала, что ты такие вот мои выходки сочтешь неприемлемыми, я бы так не поступала. А я поступаю — делай выводы. Однако ты прав в том, что я боюсь сделать что-то не так, но не потому, что опасаюсь твоей реакции, а потому, что не хочу причинить тебе боль, понимаешь? Я просто хочу, чтобы ты был счастлив, вот и всё, потому и пытаюсь угодить, но это не попытка подлизаться или спастись от твоего гнева — это просто попытка хоть немного облегчить и улучшить жизнь того, кто мне очень дорог, понимаешь?
— Теперь понимаю, — пробормотал Хибари-сан и, крепко обняв меня, так, что я оказалась прижата щекой к его плечу, сказал: — Тебе не надо так стараться. Я, конечно, очень резкий, но… Может, ты заметила, но последнее время я не злюсь на твои попытки меня в чем-то переубедить, и уж тем более не собираюсь поднимать на тебя руку. Не хочу причинить тебе боль. Так что не надо пытаться мне угодить — просто будь собой и не бойся сказать, если тебе что-то от меня понадобится — любая помощь, любая поддержка. Я в этом… не особо разбираюсь, но если я начну становиться похожим на отца, скажи мне, поняла?
— Ладно, — улыбнулась я, подумав, что фигу я перестану о нем заботиться и поступать так, чтобы ему было комфортно и уютно, особенно теперь, но если его поведет в сторону тирании, обязательно постараюсь ситуацию наладить.
— И еще, — нахмурился он. — Я не очень люблю разговоры и на сегодняшний разговор долго настраивался, потому что понимал, что придется всё пояснять. Я считаю, что чувства надо показывать поступками, а не болтовней, так что от меня вряд ли стоит ждать романтики…
— Я и не жду, — перебила его я. — Ты не представляешь, как я счастлива, что ты сказал те слова. Я думала, что ты даже «suki dai o» сказать можешь только в крайнем случае, если честно, так что то, что ты сказал…