Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Цван опять поймал взгляд Минги, теперь уже явно озабоченной. Тогда, чтобы не слышать неизбежных комментариев, он вызвался немного проводить батраков.

— Значит, Цван, вы больше не будете работать?

— Что? Вы думаете, я стану жить на счет сына? Нет, нет, я работу не брошу. Вот скоро пригонят скотину, тогда дойдет черед и до меня. Минга — другое дело. У Минги и с маленькой хлопот хватает, так что сна уж на уборку не выйдет.

Но Минга вышла на уборку.

— Видно, тебе в голову ударило, что сын посылает нам пару сольди. Кажется, до сих пор мы сами себе на жизнь зарабатывали? Так чего же теперь? Не хочешь же ты сесть ему на шею. А маленькая? Она ведь растет, о ней тоже

надо подумать. Приданое-то ей надо будет справить. А пряжа каждый год дорожает. Или ты хочешь, чтобы дочка Берто вышла замуж, как я: узелок в руке, вот тебе и приданое?..

— Но я ж тебя все равно взял.

— Подумаешь! У тебя самого только и было, что козлы да четыре доски вместо кровати…

— Но мы же не тужили,

— Это правда, Цван.

Они отвели друг от друга глаза, вдруг застеснявшись нахлынувшего на них чувства. Потом улыбнулись… Оба подумали о том, как они ели лягушек… Долгие годы лягушки были их главной пищей, и Цван этим оправдывал свое пристрастие к вину,

— Разве ты не понимаешь, Минга, что если я буду пить воду, они заквакают у меня в желудке? Вино, вино нужно, чтоб они молчали…

Лягушки на завтрак, лягушки на ужин… Лягушки квакали всюду — и во сне и на яву. Всю жизнь! А жизнь еще не кончилась.

— Ну, делай как хочешь, — сдался Цван.

Впрочем, если бы он этого и не сказал, Минга все равно сделала бы по-своему.

Сперанцу бабушка брала с собой. Она укладывала ее на берегу в камышах и привязывала поблизости козу. Впоследствии самые ранние воспоминания Сперанцы были связаны с рисовым полем. Она навсегда запомнила свои первые осторожные шаги по краю болота, поросшего густой травой, откуда вдруг выскакивали лягушки, вытянувшись вперед, тонкие, как желто-зеленые стрелы. Они прыгали в воду, и только и слышалось: «Плюх». Потом на поверхности воды появлялись расходившиеся круги, а из глубины поднимались пузырьки. Это было первым развлечением Сперанцы.

Она запомнила навсегда звонкий гул мошкары, роившейся над болотом, когда она в полдень, лежа на спине, смотрела в раскаленное добела и неподвижное небо, а вдали, на тополях, стрекотали цикады, и женщины отдыхали в камышах, и в глубоком безмолвии людей был слышен шорох каждой травинки.

Но лучше всего запомнила Сперанца и всегда носила в себе песнь рисового поля.

Она ждала ее с трепещущим сердцем.

Сначала раздавался одинокий голос. Высокий и резкий голос, поднимавшийся от воды прямо ввысь. Он дрожал в воздухе… повисал… ждал… Потом вступал хор — низко, медленно, строго. То была песня, в которой звучали размеренные шаги людей с тяжелыми инструментами на плечах, людей, влекущих, как волы, тяжкий груз. Подхваченная эхом, она замирала где-то далеко, далеко.

И снова звучал одинокий голос, пронзительный, как вопль раненого животного… А с другой стороны поля вступал новый хор. Он был похож на первый и, как и тот, говорил о терпении, выносливости, о неумолимой судьбе… Песня, словно качаясь на волнах, колебалась в неподвижном воздухе, плыла вдаль, угасала…

Тишина…

Потом, неожиданно, все тот же первый голос испускал крик, один-единственный крик, веселый, дерзкий, как вызов долине, — последнее слово, на которое не было ответа.

Сперанце нравился этот последний крик. Она его ждала с нетерпением.

Перепачканными ручонками она хлопала безвестной певице и ликовала. Она сама не знала, почему он так нравится ей. Тогда она не могла этого понять, а потом, когда стала взрослой, у нее не было времени думать об этом.

Но она всегда носила в своем сердце этот одинокий боевой клич, казалось, торжествовавший над глухим хором рабов. Он звучал у нее в ушах в самые тяжелые моменты жизненной борьбы; она ею почти видела —

яркий, как луч солнца, острый, как нож, он поднимался из серой массы согнутых спин, взмывал над зеркалом поля, залитого водой, и уходил в небо.

Глава девятая

Сперанца росла в долине здоровой и ловкой, как белка, несмотря на вредный климат и жизнь, полную нужды, которую она вела у стариков.

Цван улыбался, когда доктор, осматривая девочку, говорил об особой породе, создающейся в результате отбора, путем вытеснения более слабых индивидов. Он мало что понимал в этих рассуждениях, но думал, что в общем доктор хочет похвалить породу Мори, и был этим горд.

Девочка не знала печали; она ни о чем не мечтала, потому что не представляла себе иной жизни, кроме той, которой она жила на болоте. Она была счастлива, когда наступали погожие дни, потому что могла беспрепятственно бегать по дамбам, забираться в камыши и открывать все новые чудеса долины. Она различала всех птиц, знала, как каждая из них вьет гнездо, в совершенстве подражала их посвисту.

Грустная пора наступала для нее осенью, с туманами и дождями. Начиналось затворничество. Дни тянулись бесконечно долго. Минга зимой пряла и ткала, Цван делал корзины и деревянные башмаки, но темнело рано, и, чтобы не жечь свет, приходилось ложиться в постель и засыпать, слушая, как ветер свистит под кровлей и капли дождя сквозь щели в потолке падают в лоханки, которые подставляла Минга.

У Сперанцы было пылкое воображение, которое никто не обуздывал, а истории, что зимой рассказывал Цван, желая развлечь девочку, лишь усиливали ее склонность к фантазерству. Она была уверена, что принадлежит к избранному роду. Когда Цван говорил о других Мори, своих двоюродных братьях, которых не видел уже много лет и которые не давали о себе знать, но попрежнему жили по ту сторону болота, где родился и он, девочка надеялась с ними встретиться, убежденная, что речь идет о необыкновенных людях. Она огорчалась, что эти родственники живут так далеко, и боялась за них.

— Но они взаправду еще там, дедушка?

— Должно, там. Вряд ли они куда-нибудь подевались. Не такие это люди!..

Другим предметом гордости для Сперанцы служил ее отец. Она его называла просто Берто. Он жил в городе, и у него была голова на плечах — так говорили дедушка и бабушка; так оно, значит, и было.

Берто приезжал раза два в год повидать своих стариков и дочку. Он привозил подарки: складные ножи для отца, очки для Минги, настоящие ботинки, а однажды и куклу для Сперанцы.

Едва он уезжал, Минга убирала все это в сундук, кроме, впрочем, подарков, предназначенных Цвану, не желавшему ей доверить их.

После этого она продолжала штопать без очков, а девочка носила деревянные башмаки и лишь изредка, в виде награды, могла видеть куклу.

Всякий раз, как открывали сундук, это было праздником для Сперанцы. Тогда ей даже разрешалось потрогать вещи, оставшиеся после матери: серьги, серебряную цепочку, коралловое ожерелье, еще молитвенник с картинками и вышитую фату. Она с восхищением думала об этих чудесных вещах и представляла себе мать госпожой, случайно, по ошибке, попавшей в долину к беднякам.

Цван, между тем, на всем пробовал свой нож и был счастлив, когда кто-нибудь нуждался в его помощи. Тогда он показывал лезвие и говорил: «Немецкая сталь; вещь что надо! Мне привез его Берто».

Зима на болоте была долгая, и сколько историй приходилось Цвану рассказывать Сперанце, чтобы скоротать время!

У девочки была хорошая память, и нередко она его перебивала:

— Прошлый раз ты не так рассказывал…

Минга отворачивалась и смеялась — тихонько, про себя, чтобы Сперанца не слышала.

Поделиться с друзьями: