Спящие пробудятся
Шрифт:
— Блюдут шариат не на словах, а на деле, — в задумчивости повторил Муса Челеби. — Мы не знаем никого, кто был бы на это пригоден, кроме тебя, мой шейх. И, быть может, выучеников твоих. Но разве не с этого начали мы? Стань моим кадиаскером, шейх Бедреддин!
— Тебе должно быть ведомо, государь, что я служу не власти предержащей, а Истине.
— Но разве власть справедливая не от бога? Неужто сочтешь грехом указать ей дорогу к Истине?
Такого от Мусы Челеби Бедреддин все-таки не ждал. Глянул ему прямо в лицо. Улыбнулся:
— Подумаем, государь.
Муса Челеби оживился:
— Время не терпит, мой шейх. Думай
— Мы постараемся, государь, — все с той же улыбкой ответил Бедреддин.
Кликнув Кер Мелекшаха, молодой государь вышел на улицу. Лодос бил в лицо, рвал фонари из рук стражи, словно хотел во что бы то ни стало оставить их во тьме.
Кер Мелекшах не утерпел. Склонившись к государю, спросил, захлебываясь ветром:
— Согласился… старик?
— Обещал подумать…
— Можно бы и приказать, государь…
— Силой верности не обретешь, Мелекшах.
Наутро Бедреддин собрал у себя всех сподвижников — не было только Ху Кемая Торлака, еще с осени ушедшего к себе в Манису. Бедреддин просил совета: соглашаться или нет на должность верховного судьи Османской державы — кадиаскера.
— Конечно, соглашаться, учитель, — отозвался первым писарь тайн Маджнун. — Лучшего случая возгласить Истину, чем от имени султана, не представится.
— А удастся ли, возгласив, не опозорить ее? Улемы и кадии воспротивятся как один, — усомнился по-крестьянски осторожный Акшемседдин.
— Не сочтут ли за отступничество, за службу насилию те, кто идут за нами, но пребывают вдали от нас, — возразил суданец Джаффар, явно имея в виду своих соотечественников, каирцев, дамаскинов, халебцев.
— Особливо других вер, — подхватил Абдуселям. У него на уме были, конечно, греки и армяне: попы могли службу османскому султану выставить учителю уликой.
— Не сочтут, если делом покажем, кому служим, — ответил мулла Керим, только что окончивший медресе. В молодости все кажется достижимым, лишь бы взяться скорей да решительней.
Сомнений было немало. Бедреддин молчал. Под конец Ахи Махмуд сказал:
— Что мои каменщики, что темный деревенский люд — все верят: власть от бога. Одна надежда у них — на справедливого государя.
— Что же нам — следовать людским заблуждениям или вести людей к Истине? — спросил Бедреддин.
— Объяснять непонятное на понятном им языке, как ты учил, нас, мой шейх, — ответил Бёрклюдже Мустафа.
Его слова решили дело. По крайней мере так считал Бедреддин, став кадиаскером.
Позднее, в изникской ссылке, размышляя над своим решеньем, он пришел к мысли, что не только темный люд, но и он сам в глубине души лелеял надежду на справедливого государя. Воистину сколько ни рассуждай, покуда не действуешь, не постигнешь.
Бедреддин спустился вниз, откинул полог и остановился пораженный. Приветствуемое птичьими голосами, всходило солнце. На цветниках алели первые тюльпаны. Прямо перед входом в обитель, словно кувшин прохлады, стоял клен, шевеля молодыми пятипалыми листьями.
Давно не вкушал Бедреддин всей душою величья восхода. Не любовался совершенством отдельно стоящего дерева. Не вдыхал полной грудью девственной чистоты весеннего утра. Больше года, пожалуй. С той поры, как стал верховным судьей. Все его время занимали государев совет, назначенья, фетвы, уроки в медресе, беседы с мюридами, а главное — книга, два тома, которые он писал
десять месяцев каждую ночь. Торопился. Кадиям, коими он назначил по всей Румелии своих единомышленников, учеников отца и своих собственных, требовалось надежное руководство. Он назвал книгу «Джами ул-фусулейн», то есть «Собрание разделов». Она и в самом деле, как было задумано, вышла собранием законоположений по всем разделам шариата, дополненным его собственными замечаниями и соображениями. «Право на собственное мнение возникает у судьи, если оно основано на истине. Слепое повторение толкований и приговоров, данных авторитетами, противоречит духу религиозного закона». Он улыбнулся, представив себе, с каким лицом будут читать эти строки богословы и законники, коим память заменяла ум. Впрочем, бог с ними со всеми. Сегодня, когда поставлена точка и последние страницы отданы переписчикам, он не желает о них думать. Он имеет сегодня право перевести дух и вкусить наконец от красоты мира, без которой, он чувствовал, начинает задыхаться.Захотелось, как в детстве в отчем саду, лечь на спину, раскинуть руки и глядеть в бездонную синеву, ни о чем не заботясь. Но верховный судья мог ли себе это позволить? Он подстелил полы халата и сел, поджав ноги, под кленом прямо на песок.
С ветки на тоненькой нитке спускался паук. Зацепил конец паутины за куст. Поднялся по ней вверх, опустился на новой нитке, закрепил ее под углом к первой.
Песок заскрипел под чьими-то шагами.
— Вам письмо, учитель.
Голос управителя Бёрклюдже Мустафы. Значит, дело срочное. Бедреддин поднял руку — потом, мол. И продолжал наблюдать за пауком, который плел свои тенета.
Муравьи, суетясь, тащили но песку зеленую гусеницу. Черные, как монахи, скворцы важно вышагивали по траве. Переворачивали клювом каждый лежащий лист.
Мир был прекрасен, гармоничен. Но не благостен, а полон жизни, борьбы, перемен.
Он сидел не шевелясь, покуда солнце не поднялось над стеной обительского сада.
«Глашатай добра, суть душ, бесценный учитель, столп правосудия…» Ясно — письмо из Сереза от кадия Фудаила, старого отцовского выученика. Сколько раз просил: пишите без кудрей. Не может. Видно, не представляет себе власти без велеречивости. А потому, что писать просто — искусство, не всем доступное.
Благопожелания Бедреддин опустил: суть! «После того как, следуя повелениям столпа правосудия, ничтожный слуга его в Серезе стал прилагать одну и ту же мерку закона к беям и воинам, мастеровым и земледельцам-райатам, простой люд не нахвалится новым порядком. Дескать, не было такого на памяти нашей и наших отцов, чтобы бей, затеяв тяжбу с райатом, оказался виноват перед кадием».
Известие было приятным, но не новым. После знаменитого суда, учиненного Акшемседдином, которого Бедреддин назначил кадием в Визе, подобные вести поступали со всех концов.
Указом государя всем беям повелевалось из собранной с черного люда десятины внести в казну вдвое больше, чем обычно, да еще взять на свое попечение сирых и увечных.
Визенский воевода Кара Синан-бей, известный любитель широко пожить, не преминул переложить свои протори на райатов. Бёрклюдже Мустафа предложил: послать во все визенские деревни дервишей, дабы они уговорили крестьян не платить ни дирхема сверх положенной шариатом десятины и обратились с жалобой к кадию. А там уж дело будет за Акшемседдином.