Старая дорога
Шрифт:
Подогнали ловцы бударку к приплотку, закурили, выжидая. Но ни Яков, ни старик из конторки не показывались.
К тому времени причалил дед Позвонок с внуком да Кумар с десятилетним сыном — тощим и неимоверно вытянутым парнишечкой. Кумар тоже задымил от вынужденного безделья.
— Видать, у моря погоды ждем.
— Ждать — не устать, да было бы чего ждать.
Быть в неизвестности всегда тревожно и невыносимо, а тут прибавлялась ко всему прочему забота об улове и, стало быть, о заработке, о завтрашнем дне. Потому ожиданье у промысла стало вскоре нестерпимым.
— Пойдем? — Тимофей кивнул на конторку.
— Пош-шел он! — Илья метнул окурок за борт и зло сплюнул.
— Он-то пошел, а это куда девать? — резонно
— Айда, Кумарка, — Тимофей поглубже затянулся махорочным дымом и тоже выбросил окурыш. Он, коснувшись воды, коротко шипнул и, покрутившись в тугой воронке на быстрине, утянулся водой под бударку.
— Эх, едрит в позвонок, и мне штолить с вами, — дед поправил на голове истертый треух, с которым не расставался даже в летнюю жарынь, не по годам спешливо взобрался на приплоток и не мешкая засеменил к конторке. Следом утянулись и Тимофей с Кумаром.
Как шел разговор с Крепкожилиными, Илья не знал и расспрашивать не стал, да и переговорщики, которые вскорости вернулись к своим бударкам, не были расположены к длинным речам. Даже дед Позвонок позабыл свое потешное речение, которое был горазд вставлять всякий раз, о чем бы мужики ни толковали промеж себя.
— Сходили за отказом, — зло процедил сквозь зубы Тимофей. Был он крайне расстроен и почти весь путь от Маячненского промысла до Ляпаевского пребывал в молчании и тягостном раздумье. Илья чувствовал состояние напарника, не донимал его расспросными словами, прикидывал, сколько сейчас ловцов съехались на Синеморский промысел, и засомневался, что все смогут сбыть рыбу Ляпаеву.
И Тимофей Балаш о том же мыслил, но лишь применительно к себе. Его не заботило, что кто-то, помытарившись до вечера, вывалит закисшую рыбу за борт, что путинный день обернется пустым, беззаработным. Тревожился Тимофей за себя, потому как с каждым днем близился конец весенней, самой добычливой, поры, а вместе с отведенным для добычи временем таяли и его, Тимофеевы, надежды на легкодоступный прибыток невеликих в общем-то капиталов, но его, личных, которые он, наслышавшись всяких небылиц, вложил в дело и надеялся ну хотя бы удвоить их по перворазу. Обстоятельство это попервоначалу он объяснял невезучестью, потом стал винить Крепкожилиных, устанавливающих не в меру малые цены. Тимофей был уверен, что на торг не ездят со своей ценой, что даже скупщик не всегда волен навязать свою волю, что спрос всему голова и избыток или недостаток товара и цены определяет базар, нужда. Но поскольку последнее слово за тем, кто платит деньги, то и вся вина за ним. Вот почему Тимофей винил Крепкожилиных.
Но сегодня, пока парусную бударку еле приметно гнало ветром встречь воде и неизвестности, которая поджидала ловцов на Ляпаевском промысле, пришел Тимофей к мысли, что не скупщики виною бедам, а кто-то из ловцов: спалил ледяной бугор, вот и расплачиваются работные люди. Так думал он оттого, что в душе был и оставался хозяйчиком и если еще не стал ну хотя бы малюсеньким рыбопромышленником, то не в том причина, что характером не вышел или устремлениями. И тем и другим Балаш доспел, да и ехал он в понизовье с определенным прицелом — разжиться. Но до осуществления этого намерения пути было столько же, что и в самом изначалии, если не больше, что раздражало и бесило его. И он стал винить уже не судьбу, не хозяев промысла, а Илью, который необдуманно ввязался в ненужную перебранку с Яковом; Андрея, неизвестно зачем встревающего не в свое дело; Ивана Завьялова, который, вместо того, чтоб хорошо заработать и вернуться домой при деньгах, встает в заступку за Гриньку; поджигалу, если слухи верны, за то, что лишил возможности Крепкожилиных скупать у ловцов сельдь. Потому-то и сидел он, сумрачно насупившись, и колко оглядывал ловцов, искал выхода из той ловушки, которую сам себе состроил. Но высвета из тупика не видел. Спешный в напраслине, которую возводил на ближних,
возмущал себя, побуждал к действию, но в ясности эти действия ему не виделись, и он в бессилье злобился еще пуще.Вскоре открылись Синее Морцо и промысел. Издали было не понять, что там, у приплотка. Но сблизились до видимости и различили редкие бударки, часть причалов пустовала. И опять не появилось ни у кого ясности.
— И тут та же хреновина, — возмутился Илья.
— А может, берет? — засомневался Кумар. — Сдал рыбак и ушел. Вот и пустой причал.
— С одной насести да разные вести, — усмехнулся дед Позвонок.
Не может нужливый человек оставаться один. Нужда сама по себе тягость непомерная, и одиночанье в такую пору гибельно, ибо может она в таком разе в дугу согнуть, толкнуть за край допустимого. И тогда пропал человек. По этой вот самой причине без сговору сошлись в тот вечер мужики в мазанке Ильи Лихачева. Общая крайность свела. И Гриньку привел с собой Иван Завьялов.
…Солнце давно ушло на покой. Вечерний край неба дотлевал пепельными облаками. За околицей села, на берегу заманихи, призывно зазвенела гармошка, проиграла несколько переборов и заглохла. Завизжали девчата, засмеялись парни. Опять гармошка ожила.
Гринька, опершись локтями о перильца, стоял на плоту и поджидал своего дружка-ватажника, чтоб присоединиться к гульбищу. Он нетерпеливо посматривал на плотно прикрытую дверь казармы, где после дневной колготы вечеряли ватажники. Гринька явно представил длинный общий стол между ярусами нар и порадовался, что у них с Олей есть свой ухоженный угол в этом мрачном неуклюжем доме.
По-кошачьи скрипнула казарменная дверь. Гринька увидел Ивана Завьялова, в темно-синей коротайке поверх светлой косоворотки, в сапогах, густо помазанных дегтем.
— Добрый вечер, дядь Вань.
— Здравствуй. Че один-то? Слышь-ко, девки соловками заливаются? — Завьялов кивнул за промысел, откуда слышались переливы гармошки и голоса девчат.
— Миньку жду.
— Или не сговорились? Дружок твой давно без задних ног дрыхнет. Ухайдакался за день-то. Так что один топай.
— Да я с ним собирался. Че одному-то…
— Девок щупать в одиночку сподручней. Тогда, коли так, пойдем к Илье. Не всяк день по гуляньям шастать. А вон и Лексей. — Завьялов увидел выходящего из казармы брата.
В невеликом жилье кроме хозяина и квартировавших Андрея и Тимофея Балаша сидели Кумар и Макар Волокуша. Илья с Кумаром — нетерпеливо-выжидающе, на кортках возле топящейся печи, остальные — кто где: по лавкам и на громоздком сундуке.
Когда вошли братья Завьяловы с Гринькой, разговор уже накалился до такой степени, что спорщики были крайне возбуждены. На некоторое время, пока прибывшие рассаживались, в мазанке установилась обманчивая и недолгая натишь.
— Невмоготу стало, — подал голос Илья, — рыбу некуда деть. Подсобили, называется…
— Вот-вот! — подключился Андрей. — Если слухи о поджоге верны, плохую услугу оказал тот человек ловцам.
— Куда уж хуже!
— Поджогами богачей не одолеть.
— Упекут в Сибирку и живьем сгноят.
— Было бы за дело стоящее, — сказал Андрей. — За людей и пострадать можно.
— Допекли, может, мужика, вот он и не сдержался, — высказал догадку Тимофей. — Али спьяну. Люди взмутчивые стали. Чуть что — сразу на дыбки.
— Нам надо стоять ближе друг к дружке. Иначе никак нельзя, — тихо сказал Иван Завьялов.
Тимофей не ввязывался в спор с ним — Завьялов-старший выглядел внушительно, говорил неспешно, чувствуя в словах своих силу и вескость. Это не Андрей. Тимофей может тому возразить, подзадорить может. Парень-то он ничего, только Тимофей без сомнений, на веру, слов его не приемлет.
У Гриньки свои мысли. «Правильно Завьялов сказал насчет того, чтоб друг дружку поддерживать, — думает он, — иначе не работать бы мне на промысле. Как пить дать, Ляпаев прогнал бы».