Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:

Сапроненко набрал номер.

На душе было холодно, спокойно.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Тогда только кончался сентябрь.

Солнце по-летнему ярко светило в окна одиннадцатой наверху, и ничто, казалось, не предвещало такого октября. Сафаров ходил еще на занятия с маленьким самодельным этюдником и такой же маленькой, желтой от олифы, словно бы вечно новой, палитрой.

Они работали в противоположных углах мастерской.

Володька, как всегда почти, писал сидя: он снова, не изменяя себе, пришел в этот день с маленьким — тридцать пять на сорок — подрамником. Татьяна только посмотрела и отошла, махнув рукой, — она любила большие, метровые

холсты — чтоб было где размахнуться, разгуляться!..

«Володя! — говорила она обычно, завидев Сафарова в первый день очередной постановки. — Опять вы со своей… мелкотой… Да возьмите вы большой холст, что вы, ей-Богу!»

Сафаров улыбался, опустив глаза, отмалчивался. И она смирилась в конце концов. Все смирились, даже просмотровая комиссия, хоть и понадобилось для того два года, со скрипом, но смирилась после того, как председатель комиссии и худрук училища знаменитый «ленинианец» Сохатов, роскошный черногривый мужчина в неизменной сверкающей шелковой рубашке, молвил с ухмылкой: «А-а… Вот и миниатюрист наш…», и по тому, как он это молвил, все вдруг вспомнили, что нет правил без исключений.

И вот все стояли, а Сафаров сидел у своей картинки с искаженным напряжением лицом, коротко ударяя по холсту маленькой кисточкой, этим особенным своим движением — будто точку ставил, еще, еще…

Сапроненко не видел Сафарова за спинами и мольбертами, только иногда, когда отходил, взглянуть издали на свое «мыло» аккуратнейший быстроглазый Лёнечка Сельский, показывался на мгновенье бритый удлиненный затылок Сафарова.

Сапроненко, как всегда, мучился с руками; они писали поясные портреты двух стариков, — старческие руки с отчетливо выдававшимися костяшками, казалось, легко было прорисовать без труда, так понятно и просто выточила их жизнь, но руки — не выходили. Работа двигалась, но неспешно, по шажочку, до конца постановки оставалось только восемь часов, а на холсте еще ничто не дышало, не жило.

Он уже начинал понимать, что снова «пролетел», что снова неудача, надо было решиться и, стерев труды четырех дней, переиграть все но-новому, как-то иначе, свежо и весело увидев все, что надо было увидеть раньше, а вокруг него висело равномерное жужжание голосов.

Переговаривались, просто трепались, вполне довольные тем, что накрасили кисточками на своих готовых покупных холстах. Да и что было им, беспечным детишкам! Писали спокойно, от сих до сих, спокойно ловили сачком свои кисло-сладкие «четверки», курили-покуривали, без устали вязали узелки любовей, договаривались о том, где б сегодня собраться, не сходить ли в «Уран» на «Земляничную поляну» — «Бергман — это вообще!..», перемигивались с хорошенькой, острой на язычок Танечкой Иваншиной, лениво возили краску на своих страхолюдных, с обвисшими бурыми каплями окаменевшей фузы, палитрах, тыкали непромытыми кистями то туда, то сюда, а уж церулеума голубого по три девяносто за тюбик с мизинчик, на который они с Сафаровым молились, трясясь над каждой крохой, счастливые эти детки убухивали черт знает куда и без разбору, без смысла, и Сапроненко только охал про себя и торопливо отводил глаза.

А может, все объяснялось тем, что они с Володькой родились на десять лет раньше самого старшего из группы?.. Все реже и реже жизнь казалась бесконечной, и вместо этой ребячьей уверенности вдруг подступал холод сознания, что уже прожита и невозвратима большая часть отпущенного им времени.

Длинный, отутюженный, в крахмальной белоснежной рубашке, Дима Шуранов слонялся по мастерской, стараясь не запачкать краской коричневый, в крупную рыжую клетку долгополый пиджак, в котором он напоминал Сапроненко молодого жирафа с наглыми глазами.

На живопись полагалось приходить в чем похуже, и потому ясно было, что Митенька пришел не на работу.

Хорошенький,

с сочными алыми губами, он был противен Сапроненко весь — и маленькой головкой, и платочком в масть галстуку из кармашка «клифта», и этой вихляющей бульварной походочкой, и снисходительным, свысока баском.

Ему не было и двадцати, но как хорошо он знал, этот парень, не забывал ни на секунду о том, что он — со всеми своими дачами, девочками, дисками — из другого теста, другой закваски, как лениво умел он взглянуть, заткнуть другим рты, зевнуть, ухмыльнуться… О, он знал, и отлично знал, что и как будет в его жизни и мог многое себе позволить, этакое гусарство.

Да, впрочем, Шуранов был тут не один такой: замкнуто ото всех в училище жила компания счастливых и беззаботных — со своими кафе и барами, со своими квартирами, своим языком, сине-строченой джинсовой униформой, сумочками из «Березки» и вечеринками, жила искристой, скандальной и праздничной, как новогодняя ночь, опутанной серпантином карусельной жизнью.

Сапроненко терпеть не мог их всех за то, как легко и бездумно проживали они каждый день, но Шуранова — сильней прочих, за эту нескрываемую наглую откровенность в глазах.

И в этот сентябрьский день Шуранов бродил от мольберта к мольберту и просил у всех десятку в долг до завтра.

От него отмахивались: «Обалдел, что ли?! Откуда?!»

Он направлялся к следующему, просил и, получив отказ, некоторое время стоял за спиной работавшего, иронически комментируя каждое его движение.

— Так, умница… здесь охрочки. Ну вот, молодец. Смотри-ка, понимает, прямо как человек. Изумрудочки возьми. Да ты кисточку помой, вот тоже, малер от слова «маляр». Слушай, старичок а «маляр» — это потому, что малярией страдает? Больше белил, козел… Чему вас тут учат, маз-зилы!?..

Слушали, смеялись, гнали его подальше.

Сапроненко чувствовал, как нарастает в нем недоброе напряжение от этой болтовни, но молчал, чтоб не завестись, да и время подпирало. Красок было мало, совсем мало. Работа подвигалась плохо, натурщики дремали, храня профессиональную неподвижность.

— Слышь, Сапроненко, — раздался голос Шуранова, — кинь червонец, завтра отдам.

Сапроненко молчал, не собираясь ни оборачиваться, ни отвечать.

— Когда я ем, я глух и нем, — констатировал Митенька. — Понятно. Да и откуда у подвижника рубли? Рубли — у гнусных циников без капли святого. Вы согласны со мной, Ипполит Петрович? — окликнул он клевавшего носом дряхлого глуховатого натурщика, и тот встрепенулся, закрутил головой:

— Что, деточка?

— Спите, спите, Ипполит Петрович, — осклабился Шуранов.

— Да разве ж можно? Спать-то… Как вы и говорите такое… — заволновался старик, затряс белой головой, и губы его задрожали. Палка его выскользнула из бледных пальцев и со стуком упала. Сапроненко шагнул и подал ее старику.

— Спасибо, деточка.

— Слушай… Кончай цирк… — Сапроненко подошел к Шуранову. — Ты меня понял? Самому делать не хрена — так вали, другим не мешай. Ходит тут, болтается, как…

— Г-губо, — сказал Димка. — Очень г-губо. Вообще вы, товарищ ефрейтор, очень г-губый. Трагическая натура. Смотри, Сапроненко, не повесся когда-нибудь. С такими, как ты, бывает. Даже с ефрейторами.

В мастерской засмеялись.

Сапроненко шагнул к нему и исподлобья посмотрел в глаза.

— Понял, — поспешно кивнул Димка. — Всё понял. Ухожу, ухожу, ухожу. Только все равно вы, товарищ, г-губый, хоть и подвижник. Впрочем, вы правы исторически и стратегически, в то время как…

— Совсем работать не дает! — сказал из своего угла Сафаров. — Зачем ты пришел, скажи? Вот тебе… иди сюда, держи гривенник, пойди в «Уран», кино посмотри… на, возьми.

— Ах! — сказал Шуранов. — Динарий кесаря! Ты мне червонец найди!

Поделиться с друзьями: