Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
Прямоугольник за прямоугольником ложатся рядом.
Так! Так! Здесь группа, здесь группа… Здесь фигура на ритмическую поддержку…
О чем я думаю? Разве об этом надо думать, о грубой и смешной «механике»?
Надо идти… в глубину… к тайне… Здесь группа, здесь… К черту! Скучно. Убого. Не дышит. Не летит.
Надо острее, круче, чтоб было замкнуто, цельно и упруго. Лица? До лиц еще целая вечность. А самое трудное только тогда и начнется… За кончиком карандаша тянется серая нить. Все быстрее, все резче!
Очерчивает двадцатый, сотый, двухсотый прямоугольник — и снова
Быстрей, смелей… Только это и больше ничего на всем свете. Всё забыть — ничего никогда не было. Ты — первый. Вообще — первый. Как тот, в пещере, что вырисовывал глиной крутолобого бизона. Только ты, и бумага, и линия…
Хруп!
Карандаш ломается! Хватаю другой. Ну! Ну же! Вот-вот… что-то появляется!
И тут кто-то касается моего плеча.
— Слушай, Саня, — озабоченно говорит Петров, — может, тебе обед сюда принести, чтоб ты, упаси Бог, не отрывался?
— Будь другом, — кидаю на край стола металлический рубль. — Вот спасибо-то! Принеси!
Дружный хохот.
Одна Лиля без улыбки поднимает голову от своей обложки и смотрит на меня. А мне нужно снова скрываться в своей «пещере». опять разгоняться, «разогревать» карандаш…
…Однажды я застаю их стоящими над моим столом.
Заметив меня, разбегаются, но Дядька роняет раскрытую папку, и по полу разлетаются сотни эскизов-набросков. Я становлюсь на колени и начинаю торопливо, комкая, кое-как запихивать их обратно в папку.
— Прости нас, — говорит Сева, — мы просто хотели посмотреть.
Я не отвечаю. Чувствую, что бледнею, продолжаю собирать свои картинки.
— Между прочим, знаешь… Местами что-то есть, — смущенно бормочет Натка. — Конструктивно.
Я не отвечаю. Есть вещи, которые не касаются никого, кроме тебя. Этих первых, едва-едва намеченных рисунков никто не должен был видеть.
— Не будь чудаком. — Петров подходит ко мне и присаживается на краешек стола. — Ну что ты так переживаешь? В конце концов всем абсолютно до лампочки, что там, на этой стенке. Через неделю привыкнут и замечать перестанут, то ли гладкая она, то ли размалёванная…
— Слушай! — Я поднимаюсь с пола. — Не твое это дело, понял?
В комнате тишина.
— Надеюсь, — улыбается, отодвигаясь подальше, Петров, — что твоя физическая масса не позволит тебе…
— Не позволит. Не бойся!
— Ну, ну… — бросается между нами Дядька. — Саня, успокойся…
— Я спокоен.
И вдруг из уголка чуть блеющий голосок Творожникова:
— Был коллектив как коллектив.
— Вот именно. Коллектив — был.
Я беру папку, выгребаю из ящиков стола остальные рисунки и выхожу в коридор.
…Пробив талон пропуска, я иду теперь к другому зданию. Поднимаюсь на третий этаж и шагаю к своему холлу, к своей стене. Я соорудил себе тут из фанерных щитов закуток.
Моя тема — освоение Вселенной. Какие они, т е, кто ее осваивает? Люди как люди. За фанерой слышны их голоса, шаги. Иногда заглядывают в мой чулан. Задают вопросы, уходят…
Часам к девяти, когда все расходятся по отделам и лабораториям, я выбираюсь из своей «одиночки». Прислоняю планшеты к стене, листы раскладываю на полу.
Начинается хождение. Хожу и смотрю. От рисунка к рисунку. Наклоняюсь, беру в руки один, другой… Здесь что-то поймано, там что-то завязалось…Нет! Не так! Всё не так! Надо быть к себе зверем. Беспощадным. Тут — стена, которая не простит. Нужно смотреть чужими глазами. Скажем, насмешливыми глазами Петрова.
С ребятами встречаюсь в перерывах. Смеемся, как ни в чем не бывало, болтаем о разных разностях. О том, о чем хочется поговорить больше всего, — молчим. И я уже сам не знаю, радоваться этому или нет.
А Генка Творожников протягивает мне пачку «Явы» и говорит:
— Слыхал? Лилька от нас уходить собирается.
— Когда? — спрашиваю я очень равнодушно.
— Да ты сам её спроси… Замуж выходит, что ли. Кто их разберет?!
…Надо рисовать. Карандаш сегодня какой-то тяжелый. Еле-еле движется по желтоватой ворсистой бумаге. Нос кривой получается. Где ластик? Вечно засуну… потом ищу год. Сотрем нос. Во-от так. Бумага паршивая, рыхлая. Невозможно рисовать. Замуж так замуж. Уходит так уходит. Тьфу! Глаз-то я зачем стер?
Отшвыриваю лист, беру другой: надо переводить с листа на лист композицию будущего панно, но я сижу и черчу на бумаге дурацкие орнаменты, кубики, длинноухих ишаков. Ну и пусть уходит! Ну и пусть выходит! Что между нами было? Да ничего! Взгляды, секунды понимания… Бог мой, какая чепуха!
У меня есть стена. Моя стена. А я уже скоро два месяца бьюсь над этими эскизами.
Ну, все! Уймитесь, волнения! Хватаю новый лист.
Линии ложатся вкривь и вкось, но я жму на карандаш все сильнее.
Работа, говорят, лечит. Допустим.
Другая любовь лечит.
Вот это похоже на правду: я люблю свою стену.
Карандаш прорезает несчастную бумагу почти насквозь.
Завтра обсуждение эскизов. До утра сижу у приемника, кручу настройку, шарю в эфире в поисках какой-нибудь обнадеживающей музыки. Перед глазами — эскизы, эскизы…
С утра мне не по себе. Знобит. Внутри все сковано. На эскизы больше нет сил смотреть. Сижу неподвижно. Жду четырех часов. Похоже, не доживу.
Дожил. В парткоме толпится народ. Подходит Дядька.
— На тебе лица нет. Не волнуйся, Я скажу свое слово.
— Спасибо, начальник.
За столом — человек тридцать. Все смотрят на меня. Бодунов о чем-то переговаривается вполголоса с Орловым. Расставляю планшеты на стульях.
— Вы готовы? — В голосе Орлова нетерпение. Все сидят, уставясь на мои эскизы. Несколько минут проходят в тишине.
— Так… — тянет Академик, и я не могу разобрать, что выражает это басовитое, сочное «так».
— Мы пригласили товарищей из Союза художников, — встает Орлов, — попросим их первыми высказаться.
Сеславин незаметно для остальных делает мне всякие знаки: «Держись, мол, победа будет за нами».
Из-за длинного красного стола поднимается маленький старичок в голубой водолазке.
«Все, — решаю про себя, — этот размолотит за милую душу».
— М-мм… ну что же… Художник, конечно, очень молод, — начинает, брезгливо глядя в сторону планшетов, товарищ из Союза, — очень молод и, я бы сказал… мм-ммм… дерзок…