— Во-первых, — вы уж простите, что я так с вами говорю — освободиться от собачек — вернее — собачек отсадить от нас.
— Проще простого.
Итак, мы оказались в Каире. Испытывая некоторые трудности — впрочем — технического порядка: отсутствие пробковых шлемов, незнание арабского языка и еще чего-то неосновного, а основным была жажда — увы — не познания — а воды. Все-таки сказывалось, что накануне, перед отлетом, мы выпили. Не читайте на ночь журнал «Наука и жизнь», советую, очень советую. Далее мы — причем небезуспешно — производили уникальные раскопки пирамиды Тутанхамона 25-того, которого так глубоко закопали — вернее — запирамидили, что нам стоило большого труда пробраться сквозь лабиринты, провалы, освещенные смутно — причем, один из нас провалился в бездну — вот кто — забыл, но мы все добросовестно разыскали, все предметы обихода, быта и небытия, где в ряду каких-то чудес роскоши, среди которых было четыре совершенно одинаковых — чистого золота — Нефертити, одна из них, причем, была в кепке, — оказалось множество других предметов — вот уж не ожидал, вот уже — не надеялся: не мыслил, не помышлял, что в пирамидах скрываются, кроме мумии, родственники, знакомые, соседи, какие-то самые наилюбимейшие собаки и кошки, парикмахерши, лифтерши, тети Вали и дяди Миши, одна знакомая девушка с Серпуховки, что невдалеке от метро, и рябая продавщица нива, забывавшая каждую зиму, когда пива на открытом воздухе не продают, что мы знакомы, что меня крайне расстраивало, и тут они все — и продавщицы, и прочие — вдруг полетели на парашютах — разноцветных, разнообразно и разновысоко покачивающихся в теплом вечернем небе,
подпрыгивая ногами, улыбаясь, стропы придерживая, едва не касаясь ногами крыш и — прямо на меня, а среди них — вот уж чего не ожидал, не надеялся, не верил и не предполагал — летела моя любимая, ах, как она летела! — в бледно-зеленом платье, румяная, как заря, выцветшая, светловолосая, рыжая, голубоглазая, очень серьезно относящаяся, очевидно, к полету — в таких совершенно летних сандалиях или же тапочках — не разглядел, ибо заслонили ее тети Маши и дяди Пети, пролетая мимо, но что успел, то разглядел — что смотрела она куда-то в сторону, где пролетал некий молодой орел в чем — не заметил, ибо ничего кроме любимой заметить не мог — а золотоволосая ее голова, рыжая, родная — глаза удивленные, пролетающие, ресницы выцветшие — хоть бы слово сказала, пролетая, — ничего, и не сказала ни единого слова, тихий ангел пролетел. Я пытался приостановить — задержать хотя бы — этот сон, оттеснив в сторону тетю Машу, парикмахершу, которые упорно как-то загораживали мою любимую, оттесняли ее на задний план так, что лишь где-то, вдалеке, уж бледно зеленело ее платьице, тапочки покачивались, покачивались, все сносилось вбок, в лес какой-то — отдаленно — сосновый, сносилось — увы! — не разглядеть. Прости, читатель, прости. Читатель, ты прости, когда грустит писатель, ему сюжет вести все кажется не кстати, ему сюжет вести — как иногда грести — желанье пропадает, а лодочка плывет. Плывет, плывет по Волге лодочка, плывет туда, где милый мой живет, где ждет, скучает — долго, куда меня Волга вдоль по течению несет. Есть такая песенка, песенка любимая. Нескончаемо долго — после пирамид, парашютов и пролетающих любимых — я брел по какому-то лесу, в прохладе и покое. Время близилось к вечеру. Все было беззвучно, все остановилось. Птицы останавливались на лету. Шишки не долетали. Белки, подпрыгнув, висели, вернее — зависали — что им несвойственно, ибо даже при прямом падении — а может, нам-то кажется, что они падают, а они — летят, — так вот даже белки, помню, остановились. И листья, медленно спадающие с дерев, встали, как им уж удалось встать в воздухе, переворачиваясь и не переворачиваясь, боком и вкось и вкривь, но — застыло все. Я брел по этой застывшей и глубоко мне невыносимой местности, где все молчит, висит, не сообщается — брел, понимая, что я — во сне, но одновременно — понимая, что вовсе это не сон, и нет грани между сном и тем, что считается жизнью, — условно, читатель, условно! — безусловно лишь то, что человек спит и снится ему ноле и снится ему — с настойчивостью и безнадежностью, что можно это вновь повидать, — его любимая. Снится какая то электричка — почему? Электричка мчалась прямо через ноле, осеннее, пустое, печальное — что еще сказать? — под небом осени печальной — летит — опять же в полной тишине, а любимая — тут, читатель, на самом интересном, а может быть, и самом неинтересном месте, — лента оборвалась. Забыл я, что в таких случаях кричат киномеханикам — но тут уж, поскольку я сам был и киномеханик, и зритель, и какой-то неведомый прибор, с помощью которого можно увидеть наяву любимую и раскопки пирамид, то тут уж никто не виноват, кроме реальной жизни, которая входит в сны со всей бесцеремонностью реальной жизни. Обычные. Только зря она напивается. Хотя — какое мое дело? Итак, итак. Будьте здоровы, милая. Я уж сразу. Ура. Вот вы писатель, говорит она, писатель. Да нет, говорю я, какой я писатель — я ей вполне серьезно говорю. Нет, отрицает она, вы все-таки писатель. Да вы же ни строчки не прочитали, ни странички. Да я вообще не читатель, не читательница. Но — по общественному положению — вы писатель. Нет, говорю я, нет такого общественного положения. Можно быть депутатом, судьей, милиционером — я намеренно беру должности, а не службу, хотя — где она, эта грань между должностью и службой? — вот я и запутался. Потому что с утра тоже ничего не ел, а выпил — ох, плохо это кончится. Давайте я за вас замуж пойду. Нет уж, нет. А чем я хуже других? Я красивая, правда? Мне бы дурой быть — вот бы помогло! Но я — не дура, то есть, конечно, дура, но не в практическом смысле, дурой надо родиться. Дура — это талант. Сволочь — тоже талант. Неохота быть юродивой, но уж в такой день! Монологи продолжаются, а вы, писатель, слушайте. Слушайте и кушайте, закусывайте. А то мы оба будем хороши. Кстати, я вас с женихом познакомлю. Вот-вот нагрянет. Жених. Подколесин. У меня удобно — первый этаж. А представьте, каково бы с пятого! — допустим, выпрыгивать! — но — мы — не допустим. Мы его остановим и выставим через дверь, как гуманисты, ведь писатели — гуманисты? Кто сеет разумное, доброе, вечное? Через дверь. Летите голуби, летите. Но — он мне шанель принесет. Вы знаете, что такое шанель? Дерьмо. У всех сук обязательно должны быть шанель. Как пароль. Вот вы были в Париже, как там, у всех шанель? Да не был я в Париже. Быть этого не может, говорит она. Как же так? Писатель обязан побывать в Париже. Вот Эренбург. Я читала. У меня денег нет, говорю я, нет и нет. И вообще. А кто жених? Ох, говорит она. Ох, боксер. Очень хороший боксер — я видела — не сочиняю. И вообще очень хороший человек. Даже странно, что такие бывают. Он такой хороший, что его под колпаком стеклянным надо поместить. Правда, он задохнется — как вы считаете? — или можно шлангом туда воздух пропустить? У него очень смешное лицо. Нос. Совершенно мягкий — мнется. Все бы хорошо, но — большое стремление к культуре. Все подписные издания покупает. С артистами знаком. Вот купил книгу: из парижского наследия Тургенева — мне принес. Весь мир объехал — не то, что вы. И он — богатый — опять-таки не то, что вы. Ну ладно, говорю я, ладно. Давайте выпьем за его здоровье. Наверняка — раз он боксер — он хороший парень и всякого понатерпелся. Вот нос. Да и вообще мы мало что в этом понимаем, когда бьют тебя ежедневно внутри страны и на международных соревнованиях. Но, читатель, хотя утро уж приблизится, история, к сожалению, не кончается никак — то есть — спать нора, а не выходит и — не надейся — не уснуть. У меня был простой план. Если она не уснула, заставить ее выпить — даже если она не захочет и будет сопротивляться — в чем, конечно, я был мало убежден, но вдруг подумает — спаивает для каких-то вполне определенных гнусных целей, но целей не было иных, кроме очень простой — если не спит — пусть заснет, свалится, провалится, как в пропасть, в колодезь, в прорубь — лишь бы провалилась и выспалась, а назавтра все образуется, образумится, а я — что я? — другую женщину люблю, а она меня упорно не любит, хотя если в упорстве есть определенное постоянство, то, следовательно, и причины тому есть. Но — дело не в этом. Сам я пить не мог, не стал, но ей — без труда, впрочем, влил, полстакана хватило — и она, милая, уснула мгновенно, что-то говоря в полусне, что не имело никакого отношения к происходящему, и называла меня совершенно иным именем, которого я не расслышал вполне, но суть ее прощания с этим днем была примерно мне ясна — и повторять его неохота — оно слишком похоже на все, что она говорила — произносила — скажем так — ранее, но самое важное, что я снял с нее туфли, накрыл одеялом, поудобнее пристроил подушку, помолился — самыми матерными словами из тех, что знаю, что кончился этот вечер — не подозревая, что все только начинается, — раскрыл и расправил раскладушку, лег и — вот тут все и началось. Читатель, я не избалован происшествиями. Жизнь моя — обыкновенна. Более того — я вообще, в принципе, так сказать, против происшествий такого рода, о которых пойдет речь — но — что делать! — что делать, как быть? Тут бы спать, спать — как она вдруг запела во сне — спать-спать по палатам пионерам, октябрятам, неженатым и женатым! — Запела. Спи, моя красавица, сладко спи. Хоть не моя — но — что скрывать! Красивая она была и во сне и наяву, красивая. Просто мне за таких красивых всегда как-то страшно. Красавица. Рука в сторону висит. Лицо совершенно детское, спокойное. Спи, моя красавица — хоть и не моя — радостный светлый сон пусть уж на тебя слетит, хотя, подумал
я, вряд ли ей что-нибудь сейчас хорошее приснится или даже нехорошее, но хотя бы не кошмар. Опыт такого рода засыпания у меня был, есть и будет — поэтому, будучи предсказателем снов, я вполне вижу все за нее в подробностях. Моя красавица — уж не моя — в том смысле, что все мои наивные, как я понял, способы усыпить ее, отправив в потусторонний мир, где, может быть, хотя и маловероятно, тоже что-нибудь снилось, или же было забвение — с медицинской точки — с позиции чистого разума — самое лучшее, но позиции чистого разума оказались слишком шаткими — вот как в юности спят, вот вам пример. Свежо, как — уж не знаю, как что — спросонья не разобрать — она стояла передо мною, спящим, не раздевавшимся, то есть — не раздевшимся вполне от холода в комнате, и бесцеремонно расталкивала меня. Рядом с ней стоял человек средних лет в каком-то переливающемся, немнущемся, очевидно, нетонущем и негорящем тоже не то пальто, не то куртке — во всяком случае, очень подтянутый, выбритый, излучающий трезвость, предприимчивость золотоискателя, хотя золотоискатели вряд ли такими уж были трезвыми — судя хотя бы по литературе — но — времена меняются, читатель, меняются времена — но главное, что рядом с золотоискателем стояла прелестная молодая женщина, одетая во все абсолютно новое, современное и — скажем так — с обдуманностью, которая сочетает — бог знает, как у них это получается — да и он вряд ли, думаю, что и он — господь бог — всего бы не предвидел, одеваясь с утра, причем, как была одета, умыта и причесана эта сподвижница золотоискателя. Добавим только, что обдуманность — не самое худшее, что может прийти в голову. Да и на манекенщицу она была не похожа, а так, знаете, как с гравюры: черный бархат, кружева — сон, продолженье сна — сошла с гравюры, из стихотворения Теофиля Готье, которого я не читал. Но мне всегда — со стороны и через устные, вольные переводы — казалось, что у Теофиля Готье — примерно, конечно, вот такой вкус, хотя, конечно, сделаем скидку на то, что это все же происходит в 66 году, что, конечно, резко усложняет дело. С Теофилем Готье и прочее. Так они стояли, втроем, над моим распростершимся телом, ожидая чего-то. Женщина из Теофиля Готье (условное наименование) явно нервничала, хотя с момента моего просыпания прошло гораздо меньше времени, чем я затратил на чисто внешний рисунок картины — добавим, что в комнате, хотя свет я забыл выключить, засыпая, было уже окончательно светло, бледно-светло, но — все же утро.
Гл….
Свидание.
…И вообще, вообще, и вообще,
напоминание.
Ходит девочка в белом плаще
В этом мире —
В этом мире — далеко не потустороннем — хотя — вспомни, читатель.
— Куда же вы провалились?
— В колодец.
— Э, слабо.
— А мне — э — сильно — не нужно.
— Ну, ладно.
— Чудесно.
— Это вам.
— А нам?
— Нам предстоят великие дела.
— Я рано поутру — не шучу.
— Правильно?
— Прекратите со мною так разговаривать.
— И вы.
— Мгновенно. Что вам нужно? По-деловому.
— Ах, какой вы деловой!
— Вот что, ложитесь спать — снова.
— А я лягу — снова.
— А со мной?
— Миф.
Свиданье.
… Я ехала домой.
Песня.
У пруда. Сидел бы и сидел. Вот так — на воду глядя. Не глядя. Посматривая. Так, знаете, равнодушно — как бы сказал — не ручаюсь, впрочем, — Ф. И. Тютчев. Редко бывает хорошо — но — вот получилось. Какая теплая огромная ночь. Костер в тумане — светит. Звезды — как всегда бывает за городом — в городах-то их просто нет, а тут — уж не знаю как их назвать — галактики, междугалактики, юпитеры, венеры и проч. — засверкали в таком чистом небе и так чисто сверкали — светились — скажем — что.
И утро приближалось волшебно.
У пруда.
Все блекло — постепенно, все блекло.
Птицы.
Раньше людей встают.
Рай здесь или ад — не знаю — смелости определять не берусь — да и наверно — наверняка — такое разделение устарело — рай или ад. Но пруд — хорошо. Звезда упала. Птицы. Все светлеет, светлеет, светлеет. Блекнет. Такое огромное и счастливое небо над головой. Меж-галактики исчезли, провалились в свои уж замуж невтерпеж галактики — птицы переговаривались, разговорились — с утра. Вот о чем они говорят? Праздный вопрос, праздный — я понимаю, — но — о чем? Светает. А все-таки — о чем? Какие-то у них свои дела. Недоступные. Хотел бы я, конечно, с ними поговорить — с птицами, но — они сами по себе, у них свои скворешники, нами повешенные, а то — эти уникальные сооружения — гнезда — а то — светлеет, к сожалению, светлеет, а мне — по — делам.
Раскланиваемся.
Столько поклонов — столько поклонов — прямо — институт поклонов.
Но — есть чему поклониться.
Прощай, эта вода. Прощай.
Н тут я заплакал. Это, конечно, ужасное зрелище, когда плачут — не женщины — хотя это не менее устрашающее зрелище — но — вот — никто не видел — единственное оправдание кроме воды — а впрочем, перед кем оправдываться?
Допустим, что помогал Гольфстрим.
Если, конечно, Гольфстрим это допустит, наше вмешательство в его, совсем от нас отдаленные, способы — выращивать в этих маленьких чудесных даниях, голландиях — и — где еще? — да больше и негде — тюльпаны, овощи — без парников — вообще — пораньше — в смысле зимы — снимать зимнее — солнышко — вот вам Гольфстрим, а мы — вмешиваемся — чисто внешне, разговорно — кто вмешается в заботы Гольфстрима? — Господь бог, которого, как утверждает Марина Цветаева, — нет. Но.
Может, ошибается, раз есть Гольфстрим?
Если все так разумно — и — неразумно?
Это же сочинить надо, Марина, сочинить.
Каждый человек — великое сочинение.
А кто?
Кто?
Почему надает снег. Почему у девочки волосы льняные. Почему — столько почему — страниц, Марина, не хватит — все — почему — почему люди счастливы и — несчастливы —
почему дождь? — Почему — стоп.
Все равно вы, Марина, не ответите, а я — и спрашивать не стану, — не надеясь на ответ.
Я бы сам его — от себя получил — но вы уж так меня разуверили — а я доверчив — хотя, Марина, как кто-то — забыл уж кто — сказал, — походя, очевидно, на ходу — а они, рядом стоящие — подхватили — нельзя верить женщинам. Никогда.
Кто-то был — гений. Гении — известные трепачи. Они — себе на уме. То — се, а все — все — в свои гениальные произведения сочинители — самые лживые люди, но — как это не совместимо — правдивые — Мольер.
— Мне и героя позже вручили. Много позже.
Вы уж меня простите.
— Что вы.
— Понимаете, я сейчас депутат, депутатка районного совета. Они, эти люди,
так меня сейчас используют. Вы уж — извините… Голову склоняю.
Персонажи.
Марина.
Аня.
Я.
Летим.
Очень быстро.
Вращаясь и переворачиваясь — в жутком холоде — спутника по дороге не оказалось — я — терпел.
Гл. 57
Америка, Америка, Америка и еще раз — Америка. Жлобская страна — так и есть, хотя — ничего живут — чего уж сочинять — живут.
Но — жлобы.
Америка.
Аня как-то стеснялась. Марина — с ней сложно — я не знаю — как.
Марина молча — пока мы летели — молча все обозревала — молча — приземлялась — молча пошла.
Город был чудесен. Правда, чудесный летний город — в начале мая, в той полосе — не среднеевропейской — в той американской полосе — Гольфстрим, допустим.
… Дело сделано.
…Скучно перепечатывать сообщения, которые тогда — в 42 — читал весь мир.
…Убит Кох.
…Наместник.
…А девочка?
…Герой Советского Союза.
…Герой, читатель, — герой.
…Герой.
Она жива.
Поговорим. В Минске — это нам по дороге.
— Да я не знаю…
— Да я просто так.
— Вы знаете…
— Не все, конечно.
— Ну.
— Я понимаю.
— А что вам нужно?
— Ничего. Как вы себя чувствуете?
— Вы знаете, я.
— Понимаю.
— Я же вас не знаю — совсем.
— Понимаю.
— Спасибо.
— Как это было?
— Просто. Всем кажется — сложно, а просто.
— Как?
— Я воспоминаний — мемуаров — не нишу, не умею, это было очень просто.
— А потом?
— Это вас не касается, что потом.
— Я не настаиваю, если так уж.
— Вот так, так.
— Жалко, — говорю я.
— Что?
— Ну…
— Знаете, я дала подписку — ни о чем — никому — не говорить, так скажем.