Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Нет, бытие — не зыбкая загадка…»

Нет, бытие — не зыбкая загадка! Подлунный дол и ясен, и росист. Мы — гусеницы ангелов; и сладко въедаться с краю в нежный лист. Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни, и чем жадней твой ход зеленый был, тем бархатистей и великолепней хвосты освобожденных крыл. 6. 5. 23.

ВСТРЕЧА

«И странной близостью закованный…»

А. Блок
Тоска, и тайна, и услада… Как бы из зыбкой черноты медлительного маскарада на смутный мост явилась ты. И ночь текла, и плыли молча в ее атласные струи той черной маски профиль волчий и губы нежные твои. И под кашатаны, вдоль канала, прошла ты, искоса маня; и что душа в тебе узнала, чем волновала ты меня? Иль в нежности твоей минутной, в минутном повороте плеч переживал я очерк смутный других — неповторимых — встреч? И
романтическая жалость
тебя, быть может, привела понять, какая задрожала стихи пронзившая стрела?
Я ничего не знаю. Странно трепещет стих, и в нем — стрела… Быть может необманной, жданной ты, безымянная, была? Но недоплаканная горесть наш замутила звездный час. Вернулась в ночь двойная прорезь твоих — непросиявших — глаз… Надолго ли? Навек? Далече брожу и вслушиваюсь я в движенье звезд над нашей встречей… И если ты — судьба моя… Тоска, и тайна, и услада, и словно дальняя мольба… Еще душе скитаться надо. Но если ты — моя судьба… 1923 г.

ПЕСНЯ

Верь: вернутся на родину все, вера ясная, крепкая: с севера лыжи неслышные, с юга ночная фелюга. Песня спасет нас. Проулками в гору шел я, в тяжелую шел темноту, чуждый всему, и крутому узору черных платанов, и дальнему спору волн, и кабацким шарманкам в порту. Ветер прошел по листам искривленным, ветер, мой пьяный и горестный брат, и вдруг затих под окном озаренным: ночь, ночь — и янтарный квадрат. Кто-то была та, чей голос горящий русскою песней гремел за окном? В сумраке видел я отблеск горящий, слушал ее под поющим окном. Как распевала она! Проплывало сердце ее в лучезарных струях, как тосковала, как распевала, молясь былому в чужих краях, о полнолунье небывалом, о небывалых соловьях. И в темноте пылали звуки, — рыдающая даль любви, даль — и цыганские разлуки, ночь, ночь — и в роще соловьи. Но проносился ветер с моря дыханьем соли и вина, и гармонического горя спадала жаркая волна. Касался грубо ветер с моря глициний вдоль ее окна, и вновь, как бы в блаженстве горя, пылала звуками она… О чем? О лепестке завялом, о горестной своей красе, о полнолунье небывалом, о небывалом — ветер! Вернутся на родину все, вера ясная, крепкая: с севера лыжи неслышные, с юга ночная фелюга… Все. 1923 г.

ПРОВАНС

1.
Как жадно затая дыханье, склоня колена и плеча, напьюсь я хладного сверканья из придорожного ключа. И, запыленный и счастливый, лениво развяжу в тени евангелической оливы сандалий узкие ремни. Под той оливой, при дороге, бродячей радуясь судьбе, без удивленья, без тревоги, быть может, вспомню о тебе. И пеньем дум моих влекома, в лазури лиловатой дня, в знакомом платье незнакома, пройдешь ты, не узнав меня.
2.
Слоняюсь переулками без цели, прислушиваюсь к древним временам: при Цезаре цикады те же пели, и то же солнце стлалось по стенам. Поет платан, и ствол в пятнистом блеске; поет лавчонка; можно отстранить легко звенящий бисер занавески: поет портной, вытягивая нить. И женщина у круглого фонтана поет, полощет синее белье, и пятнами ложится тень платана на камни, на корзину, на нее. Как хорошо в звенящем мире этом скользить плечом вдоль меловых оград, быть русским заблудившимся поэтом средь лепета латинского цикад! Сольес-Пон, 1923 г.

«Зовешь, — а в деревце гранатовом совенок…»

Зовешь, — а в деревце гранатовом совенок полаивает, как щенок. В вечерней вышине так одинок и звонок луны изогнутый клинок. Зовешь, — и плещет ключ вечернею лазурью. Как голос твой, вода свежа, и в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью, луна вонзается дрожа. 26. 7. 23.

«Как бледная заря, мой стих негромок…»

Как бледная заря, мой стих негромок, и кратко звуковое бытие, и вряд ли мой разборчивый потомок припомнит птичье прозвище мое. Что ж делать, муза, жизнь моя. Мы будем в подстрочном примечанье скромно жить… Не прозвенеть, не высказать мне людям, что надо Божьей тенью дорожить. Что Божья тень волнистая сквозь наши завесы разноцветные видна; что день и ночь — две дорогие чаши живой воды и звездного вина. Не прозвенеть, не высказать — и скоро мою забудут бледную зарю, и первая забудет та, которой последние лучи я подарю. И все же, муза, счастлив я… Ты нежность, ты — тишина; с тобой нельзя грустить; ты в пенье дней житейскую мятежность, как лишний слог, не можешь допустить. 31. 8. 23.

«Ночь свищет, и в пожары млечные…»

Ночь свищет, и в пожары млечные, в невероятные края, проваливаясь в бездны вечные, идет по звездам мысль моя, как по волнам во тьме неистовой, где манит Господа рука растрепанного, серебристого, скользящего ученика… 2. 9. 23.

«Я помню в плюшевой оправе…»

Я
помню в плюшевой оправе
дагерротипную мечту и очи в северной дубраве, и губы в громовом порту.
Но ты… Прямой и тонкой тенью, как бы ступая по стеклу, внимая призрачному пенью, вникая пристально во мглу, — во мглу, где под железным кленом я ждал, где, завернув с угла, сквозные янтари со стоном текли в сырые зеркала — безгласно в эту мглу вошла ты, и все, что скучно стыло встарь, все сказкой стало: клен зубчатый, геометрический фонарь… Ты… Платье черное мне снится, во взгляде сдержанный огонь, мне тихо на рукав ложится продолговатая ладонь. И вдруг, улыбкою нежданной блеснув, указываешь мне: клин теневой, провал обманный на бледной, на косой стене. Да, правда: город угловатый играет жизнью колдовской с тех пор, как в улицу вошла ты своей стеклянною стопой. И в этом мире небывалом теней и света мы одни. Вчера нам снились за каналом венецианские огни. И Гофман из зеркальной двери вдруг вышел и в плаще прошел, а под скамьею в темном сквере я веер костяной нашел. И непонятный выступ медный горит сквозь дальнее стекло, а на стене, косой и бледной — откуда? — черное крыло. Гадая, все ты отмечаешь, все игры вырезов ночных, заговорю ли — отвечаешь, как бы доканчивая стих. Таинственно скользя по гласным, ты шепчешь, замираешь ты, и на лице твоем неясном ловлю я тень моей мечты. А там над улицею сонной, черты земные затая, стеною странно освещенной стоит за мною жизнь моя Берлин, 25. 9. 23.

«Санкт-Петербург — узорный иней…»

Санкт-Петербург — узорный иней, ex libris беса, может быть, но дивный… Ты уплыл, и ныне мне не понять и не забыть. Мой Пушкин бледной ночью, летом, сей отблеск объяснял своей Олениной, а в пенье этом сквозная тень грядущих дней. И ныне: лепет любопытных, прах, нагота, крысиный шурк в книгохранилищах гранитных; и ты уплыл, Санкт-Петербург. И долетая сквозь туманы с воздушных площадей твоих, меня печалит музы пьяной скуластый и осипший стих. Берлин, 25. 9. 23.

ГРОЗА

Стоишь ли, смотришь ли с балкона, деревья ветер гнет, и сам шалеет от игры, от звона с размаху хлопающих рам. Клубятся дымы дождевые по заблиставшей мостовой и над промокшею впервые зелено-яблочной листвой. От плеска слепну: ливень, снег ли, не знаю. Громовой удар, как будто в огненные кегли чугунный прокатился шар. Уходят боги, громыхая, стихает горняя игра, и вот вся улица пустая — лист озаренный серебра. И с неба липою пахнуло из первой ямки голубой, и влажно в памяти скользнуло, как мы бежали раз с тобой: твой лепет, завитки сырые, лучи смеющихся ресниц. Наш зонтик, капли золотые на кончиках раскрытых спиц… 1923 г.

АВТОБУС

Расшатывая сумрак бурый огнями, жестяным горбом, на шинах из слоновой шкуры гремящий прокатился дом. И вслед качнувшейся громаде, как бы подхвачен темнотой, я кинулся и вспрыгнул сзади, и взмыл по лестнице витой. И там, придерживая шляпу, в свистящей сырости ночной я видел: выбросила лапу и скрылась ветка надо мной. И вспомнил: допотопный ужас, бег, топот, выгибы клыков… Пускай в гранатовые лужи стекают стекла кабаков, — пожарище тысячелетий, душа дремучая моя, отдай же мне огонь и ветер, грома иного бытия! Когда я легкий, низколобый на ветке повисал один над обезумевшею злобой бегущих мамонтовых спин. 5. 10. 23.

БАРС

Пожаром яростного крапа маячу в травяной глуши, где дышит след и росный запах твоей промчавшейся души. И в нестерпимые пределы, то близко, то вдали звеня, летит твой смех обезумелый и мучит, и пьянит меня. Луна пылает молодая, мед каплет на мой жаркий мех; бьет, скатывается, рыдая, твой задыхающийся смех. И в липком сумраке зеленом пожаром гибким и слепым кружусь я, опьяненный звоном, полетом, запахом твоим… Но не уйдешь ты! В полнолунье в тиши настигну у ручья, сомну тебя, мое безумье серебряное, лань моя. 1923 г.

«Милая, нежная — этих старинных…»

Милая, нежная — этих старинных, песенных слов не боюсь, и пою… О, наклоняйся из сумерек длинных в светлую бездну мою! Я подарю тебе солнечной масти рьяных коней, колесницу в цветах, ибо сейчас я не пристальный мастер, я — изумленье и взмах. Милая, нежная, я не ошибся, часто мне женские снились черты. Все они были из ломкого гипса, золото легкое — ты. Это, пойми, не стихи, а дыханье, мреющий венчик над страстью моей, переходящий в одно колыханье неизмеримых зыбей. 17. 10. 23.
Поделиться с друзьями: