Я вылепил из снега великана,дал жизнь ему и в ночь на Рождествок тебе, в поля, через моря тумана,я, грозный мастер, выпустил его.Над ним кружились вороны, как мухинад головою белого быка.Его не вьюги создали, не духи,а только огрубелая тоска.Слепой, как мрамор, близился он к цели,Шагал, неотразимый, как зима.Охотники, плутавшие в метели,его видали и сошли с ума.Но вот достиг он твоего пределаи замер вдруг: цвела твоя страна,ты счастлива была, дышала, рдела,в твоей стране всем правила весна.Легка, проста, с душою шелковистой,ты в солнечной скользила тишине,и новому попутчику так чисто,так гордо говорила обо мне.И перед этим солнцем отступая,поняв, что с ним соперничать нельзя,растаяла тоска моя слепая,вся синевой весеннею сквозя.Берлин, 13. 12. 24.
ШЕКСПИР
Среди вельмож времен Елизаветыи ты блистал, чтил пышные заветы,и круг брыжей, атласным серебромобтянутая ляжка, клин бородки —все было, как у всех… Так в плащ короткийбожественный
запахивался гром.Надменно-чужд тревоге театральной,ты отстранил легко и беспечальнов сухой венок свивающийся лаври скрыл навек чудовищный свой генийпод маскою, но гул твоих виденийостался нам: венецианский маври скорбь его; лицо Фальстафа — вымяс наклеенными усиками; Лирбушующий… Ты здесь, ты жив — но имя,но облик свой, обманывая мир,ты потопил в тебе любезной Лете.И то сказать: труды твои привыкподписывать — за плату — ростовщик,тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете»,жил в кабаках и умер, не успевпереварить кабанью головизну…Дышал фрегат, ты покидал отчизну.Италию ты видел. Нараспевзвал женский голос сквозь узор железа,звал на балкон высокого инглеза,томимого лимонною лунойна улицах Вероны. Мне охотавоображать, что, может быть, смешнойи ласковый создатель Дон Кихотабеседовал с тобою — невзначай,пока меняли лошадей — и, верно,был вечер синь. В колодце, за таверной,ведро звенело чисто… Отвечай,кого любил? Откройся, в чьих запискахты упомянут мельком? Мало ль низких,ничтожных душ оставили свой след —каких имен не сыщешь у Брантома!Откройся, бог ямбического грома,стоустый и немыслимый поэт!Нет! В должный час, когда почуял — гониттебя Господь из жизни — вспоминалты рукописи тайные, и знал,что твоего величия не тронетмолвы мирской бесстыдное клеймо,что навсегда в пыли столетий зыбкойпребудешь ты безликим, как самобессмертие… И вдаль ушел с улыбкой.Декабрь 1924 г.
ГАДАНЬЕ
К полуночи, в Сочельник,под окнами воскресповырубленный ельник,серебряный мой лес.Средь лунного туманая залу отыскал.Зажги, моя Светлана,свечу между зеркал.Заплавает по тазуволшебный огонек;причаливает сразуореховый челнок.И в сумерках, где таетпод люстрою паркет,пускай нам погадаетнаш седенький сосед.На выцветшей лазуриты карты приготовь…И дедушка то хмурит,то вскидывает бровь.И траурные пикинакладывает онна лаковые ликиоранжевых бубен.Ну что ж, моя Светлана,туманится твой взгляд.Прелестного обмананам карты не сулят.Сам худо я колдую,а дедушка в гробу,и нечего седуюдопрашивать судьбу.В смеркающемся блескевсе уплывает вдаль,хрустальные подвескии белая рояль.Огонь в скорлупке малойпотух… И ты исчез,мой ельник небывалый,серебряный мой лес.1924 г.
МАТЬ
Смеркается. Казнен. С Голгофы отвалив,спускается толпа, виясь между олив, подобно медленному змию;и матери глядят, как под гору, в туманувещевающий уводит Иоанн седую, страшную Марию.Уложит спать ее и сам приляжет он,и будет до утра подслушивать сквозь сон ее рыданья и томленье.Что, если у нее остался бы Христоси плотничал, и пел? Что, если этих слез не стоит наше искупленье?Воскреснет Божий Сын, сияньем окружен;у гроба, в третий день, виденье встретит жен, вотще купивших ароматы;светящуюся плоть ощупает Фома;от веянья чудес земля сойдет с ума, и будут многие распяты.Мария, что тебе до бреда рыбарей!Неосязаемо над горестью твоей дни проплывают, и ни в третий,ни в сотый, никогда не вспрянет он на зов,твой смуглый первенец, лепивший воробьев на солнцепеке, в Назарете.Берлин, 1925 г.
ГЕРБ
Лишь отошла земля родная,в соленой тьме дохнул норд-ост,как меч алмазный, обнажаясредь облаков стремнину звезд.Мою тоску, воспоминаньяклянусь я царственно беречьс тех пор, как принял герб изгнанья:на черном поле звездный меч.1925 г.
КОНЬКОБЕЖЕЦ
Плясать на льду учился он у музы,у зимней Терпсихоры… Погляди:открытый лоб и черные рейтузы,и огонек медали на груди.Он вьется, и под молнией алмазнойего непостижимого конькаломается, растет звездообразноузорное подобие цветка.И вот на льду густом и шелковистомподсолнух обрисован. Но постой —не я ли сам, с таким певучим свистом,коньком стиха блеснул перед тобой.Оставил я один узор словесный,мгновенно раскружившийся цветок.И завтра снег бесшумный и отвесныйзапорошит исчерченный каток.1925 г.
ВЕСНА
Помчал на дачу паровоз.Толпою легкой, оробелойстволы взбегают на откос:дым засквозил волною белойв апрельской пестроте берез.В вагоне бархатный диванчикеще без летнего чехла.У рельс на желтый одуванчиксадится первая пчела.Где был сугроб, теперь дырявыйпродолговатый островоквдоль зеленеющей канавы:покрылся копотью, размоквесною пахнущий снежок.В усадьбе сумерки и стужа.В саду, на радость голубям,блистает облачная лужа.По старой крыше, по столбам,по водосточному колену —помазать наново поразеленой краской из ведра —ложится весело на стенутень лестницы и маляра.Верхи берез в лазури свежей,усадьба, солнечные дни— все образы одни и те же,все совершеннее они.Вдали от ропота изгнаньяживут мои воспоминаньяв какой-то неземной тиши:бессмертно все, что невозвратно,и в этой вечности обратнойблаженство гордое души.1925 г.
БЕРЛИНСКАЯ
ВЕСНА
1
Нищетою необычнойна чужбине дорожу.Утром в ратуше кирпичнойза конторкой не сижу.Где я только не шатаюсьв пустоте весенних дней!И к подруге возвращаюсьвсе позднее и поздней.В полумраке стул заденуи, нащупывая свет,так растопаюсь, что в стенустукнет яростно сосед.Утром, он наполовинуоткрывать окно привык,чтобы высунуть перину,как малиновый язык.Утром музыкант бродячийдвор наполнит до краевпри участии горячейсуматохи воробьев.Понимают, слава Богу,что всему я предпочтудикую мою дорогу,золотую нищету.
2
Когда весеннее мечтаньевлечет в синеющую мглу,мне назначается свиданьепод тем каштаном на углу.Его цветущая громадатуманно звездами сквозит.Под нею — черная оградаи ящик спереди прибит.Я приникаю к самой щели,ловлю волнующийся гам,как будто звучно закипеливсе письма, спрятанные там.Еще листов не развернули,еще никто их не прочел…Гуди, гуди, железный улей,почтовый ящик, полный пчел.Над этим трепетом и звономкаштан раскидывает кров,и сладко в сумраке зеленомсияют факелы цветов.1925 г.
СОН
Однажды ночью подоконникдождем был шумно орошен.Господь открыл свой тайный сонники выбрал мне сладчайший сон.Звуча знакомою тревогой,рыданье ночи дом трясло.Мой сон был синею дорогойчерез тенистое село.Под мягкой грудою колесаскрипели глубоко внизу:я навзничь ехал с сенокосана синем от теней возу.И снова, тяжело, упрямо,при каждом повороте снаскрипела и кренилась рамадождем дышавшего окна.И я, в своей дремоте синей,не знал, что истина, что сон:та ночь на роковой чужбине,той рамы беспокойный стон,или ромашка в теплом сенеу самых губ моих, вот тут,и эти лиственные тени,что сверху кольцами текут…1925 г.
ВОСКРЕСЕНИЕ МЕРТВЫХ
Нам, потонувшим мореходам,похороненным в глубинепод вечно движущимся сводом,являлся старый порт во сне:кайма сбегающая пены,на камне две морских звезды,из моря выросшие стеныв дрожащих отблесках воды.Но выплыли и наши души,когда небесная трубапропела тонко, и на сушераспались с грохотом гроба.И к нам туманная подходитладья апостольская, в ладс волною дышит и наводитогни двенадцати лампад.Все, чем пленяла жизнь земная,всю прелесть, теплоту, красув себе божественно вмещая,горит фонарик на носу.Луч окунается в морскиеим разделенные струи,и наших душ ловцы благиеберут нас в тишину ладьи.Плыви, ладья, в туман суровый,в залив играющий влетай,где ждет нас городок портовый,как мы, перенесенный в рай.1925 г.
КРУШЕНИЕ
В поля, под сумеречным сводом,сквозь опрокинувшийся дымпрошли вагоны полным ходомза паровозом огневым:багажный — запертый, зловещий,где сундуки на сундуках,где обезумевшие вещи,проснувшись, бухают впотьмах —и четырех вагонов спальныхфанерой выложенный ряд,и окна в молниях зеркальныхчредою беглою горят.Там штору кожаную спуститдремота, рано подоспев,и чутко в стукотне и хрустеотыщет правильный напев.И кто не спит, тот глаз не сводитс туманных впадин потолка,где под сквозящей лампой ходиткисть задвижного колпака.Такая малость — винт некрепкий,и вдруг под самой головойчугун бегущий, обод цепкийсоскочит с рельсы роковой.И вот по всей ночной равнинестучит, как сердце, телеграф,и люди мчатся на дрезине,во мраке факелы подняв.Такая жалость: ночь росиста,а тут — обломки, пламя, стон…Недаром дочке машинистаприснилась насыпь, страшный сон:Там, завывая на изгибе,стремилось сонмище колес,и двое ангелов на гибельгромадный гнали паровоз.И первый наблюдал за паром,смеясь, переставлял рычаг,сияя перистым пожаром,в летучий вглядывался мрак.Второй же, кочегар крылатый,стальною чешуей блистал,и уголь черною лопатойон в жар без устали метал.1925 г.
ТЕНЬ
К нам в городок приехал в гостибродячий цирк на семь ночей.Блистали трубы на помосте,надулись щеки трубачей.На площадь, убранную странно,мы все глядели — синий мрак,собор святого Иоаннаи сотня пестрая зевак.Дыханье трубы затаили,и над бесшумною толпойвдруг тишину переступиликуранты звонкою стопой.И в вышине, перед стариннымсобором, на тугой канат,шестом покачивая длинным,шагнул, сияя, акробат.Курантов звон, который длился,пока в нем пребывал Господь,как будто в свет преобразилсяи в вышине облекся в плоть.Стена соборная щербатаи ослепительна была;тень голубая акробатаподвижно на нее легла.Все выше над резьбой портала,где в нише — статуя и крест,тень угловатая ступала,неся свой вытянутый шест.И вдруг над башней с циферблатом,ночною схвачен синевой,исчез он с трепетом крылатым —прелестный облик теневой.И снова заиграли трубы,меж тем, как потен и тяжел,в погасших блестках, гаер грубыйза подаяньем к нам сошел.Шварцвальд, 1925 г.