Я столько раз была мертваиль думала, что умираю,что я безгрешный лист мараю,когда пишу на нем слова.Меня терзали жизнь, нужда,страх поутру, что всё сначала.Но Грузия меня всегдазвала к себе и выручала.До чудных слёз любви в зрачкахи по причине неизвестной,о, как, когда б вы знали, – какменя любил тот край прелестный.Тифлис, не знаю, невдомёк —каким родителем суровымя брошена на твой порогподкидышем большеголовым?Тифлис, ты мне не объяснял,и я ни разу не спросила:за что дарами осыпали мне же говорил «спасибо»?Какую жизнь ни сотворюиз дней грядущих, из тумана, —чтоб отслужить любовь твою,всё будет тщетно или мало…1975
«Помню – как вижу, зрачки затемню…»
Помню – как вижу, зрачки затемнювеками, вижу: о, как загореловсё, что растет, и, как песнь, затянуимя земли и любви: Сакартвело.Чуждое чудо, грузинская речь,Тереком буйствуй в теснине гортани,ах, я не выговорю – без предтечкрови, воспитанной теми горами.Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,в предки не взять и родство опровергнуть?Ваше – во мне, если в почву вошлакосточка – выйдет она на поверхность.Слепы уста мои, где поводырь,чтобы
мой голос впотьмах порезвился?Леса ли оклик услышу, воды ль —кажется: вот говорят по-грузински.Как я люблю, славянин и простак,недосягаемость скороговорки,помнишь: лягушки в болоте… О, какмучают горло предгорья, пригоркиграмоты той, чьи вершины в снегуУшбы надменней. О, вздор альпенштока!Гмерто, ужель никогда не смогувысказать то – несказанное что-то?Только во сне – велика и чиста,словно снега, – разрастаюсь и рею,сколько хочу услаждаю устаречью грузинской, грузинскою речью…1975
«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»
Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…Жила-была Белла… потом умерла…И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,где Гия и Шура встречали меня.О, длилось бы вечно, что прежде бывало:с небес упадал солнцепёк проливной,и не было в городе этом подвала,где б Гия и Шура не пили со мной.Как свечи мерцают родимые лица.Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.Нас нет, но в крутых закоулках Тифлисамы встретимся: Гия, и Шура, и я.Счастливица, знаю, что люди другиев другие помянут меня времена.Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,никто никогда не полюбит меня.1975
Москва ночью при снегопаде
Борису Мессереру
Родитель-хранитель-ревнитель души,что ластишься чудом и чадом?Усни, не таращь на луну этажи,не мучь Александровским садом.Москву ли дразнить белизною Афинв ночь первого сильного снега?(Мой друг, твое имя окликнет с афишиз отчужденья, как с неба.То ль скареда лампа жалеет огня,то ль так непроглядна погода,мой друг, твое имя читает меняи не узнает пешехода.)Эй, чудище, храмище, больно смотреть,орды угомон и поминки,блаженная пестрядь, родимая речь —всей кровью из губ без запинки.Деньга за щекою, раскосый башмакв садочке, в калине-малине.И вдруг ни с того ни с сего, просто так,в ресницах – слеза по Марине…1975
«Я школу Гнесиных люблю…»
Я школу Гнесиных люблю,пока влечет меня прогулкапо снегу, от угла к углу,вдоль Скатертного переулка.Дорожка – скатертью, богаткрахмал порфироносной прачки.Моих две тени по бокам —две хилых пристяжных в упряжке.Я школу Гнесиных люблюза песнь, за превышенье прозы,за желтый цвет, что ноябрюпредъявлен, словно гроздь мимозы.Когда смеркается досугза толщей желтой штукатурки,что делает согбенный звуквнутри захлопнутой шкатулки?Сподвижник музыки ушел —где музыка? Душа погасладля сна, но сон творим душой,и музыка не есть огласка.Не потревожена смычкоми не доказана нимало,что делает тайком, молчкомее материя немая?В тигриных мышцах тишиныона растет прыжком подспудным,и сны ее совершенысокрытым от людей поступком.Я школу Гнесиных люблюв ночи, но более при свете,скользя по утреннему льду,ловить еду в худые сети.Влеку суму житья-бытья.Иному подлежа влеченью,возвышенно бредет дитяс огромною виолончелью.И в две слезы, словно в бинокль,с недоуменьем обнаружу,что безбоязненный бемольпорхнул в губительную стужу.Чтобы душа была чиста,ей надобно доверье к храму,где чьи-то детские уставовеки распевают гамму,и крошка-музыкант таков,что, бодрствуя в наш час дремотный,один вдоль улиц и вековвсегда бредет он с папкой нотной.Я школу Гнесиных люблю,когда бела ее оградаи сладкозвучную ладьюколышут волны снегопада.Люблю ее, когда веснавелит, чтоб вылезли петуньи,и в даль открытого окнадоверчиво глядят певуньи.Зачем я около стою?Мы слух на слух не обменяем:мой – обращен во глубь мою,к сторонним звукам невменяем.Прислушаюсь – лишь боль и резь,а кажется – легко, легко ведь…Сначала – музыка. Но речьвольна о музыке глаголить.1975
Луна в Тарусе
Двенадцать часов. День июля десятыйисчерпан, одиннадцатый – не почат.Меж зреющей датой и датой иссякшей —мгновенье, когда телеграф и почтамтменяют тавро на тавро и печальновдоль времени следуют бланк и конверт.До времени, до телеграфа, почтамтамне дальше, чем до близлежащей, – о нет,до близплывущей, пылающей ниже,насущней, чем мой рукотворный огоньв той нише, где я и крылатые мыши, —луны, опаляющей глаз сквозь ладонь,загаром русалок окрасившей кожу,в оклад серебра облекающей лоб,и фосфор, демаскирующий кошку,отныне и есть моя бренная плоть.Я мучу доверчивый ум рыболова,когда, запалив восковую звезду,взмываю в бревенчатой ступе балкона,предавшись сверканью, как будто труду.Всю ночь напролёт для неведомой целибессмысленно светится подвиг души,как будто на ветку рождественской елиповесили шар для красы и ушли.Сообщник и прихвостень лунного света,смотрю, как живет на бумаге строкасама по себе. И бездействие этосильнее поступка и слаще стиха.С луной разделив ее труд и мытарство,последним усильем свечу загашуи слепо тащусь в направленье матраца.За горизонт бытия захожу.1976
«Деревни Бёхово крестьянин…»
Деревни Бёхово крестьянин…А звался как и жил когда —всё мох сокрыл, затмил кустарник,размыла долгая вода.Не вычитать из недомолвокнепрочного известняка:вдруг, бедный, он остался молод?Да, лишь одно навернякаизвестно.И не больше вздоравсё прочее, на что строкупотратить лень.Дождь.С косогоравид на Тарусу и Оку.1976
Путник
Анели Судакевич
Прекрасной медленной дорогойиду в Алёкино (онозовет себя: Алекино),и дух мой, мерный и здоровый,мне внове, словно не знакоми, может быть, не современникмне тот, по склону, сквозь репейник,в Алёкино за молокомбредущий путник. Да туда ли,затем ли, ныне ль он идет,врисован в луг и небосводдля чьей-то думы и печали?Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —всегда: пространства завсегдатай,подошвами худых сандалийосуществляет ход временвдоль вечности и косогора.Приняв на лоб припёк огнянебесного, он от менявсё дальше и – исчезнет скоро.Смотрю вослед моей душе,как в сумерках на убыль света,отсутствую и брезжу где-то —то ли еще, то ли уже.И, выпроставшись из артерий,громоздких пульсов и костей,вишу, как стайка новостей,в ночи не принятых антенной.Мое сознанье растолкави заново его туманядремотной речью, тетя Маняпротягивает мне стаканпарной
и первобытной влаги.Сижу. Смеркается. Дождит.Я вновь жива и вновь должниквдали белеющей бумаги.Старуха рада, что зятьяубрали сено. Тишь. Беспечность.Течет, впадая в бесконечность,журчание житья-бытья.И снова путник одержимыйвступает в низкую зарю,и вчуже долго я смотрюна бег его непостижимый.Непоправимо сир и жив,он строго шествует куда-то,как будто за красу закатана нём ответственность лежит.1976
Приметы мастерской
Б.М.
О гость грядущий, гость любезный!Под этой крышей поднебесной,которая одной лишь безднойвсевышней мглы превзойдена,там, где четыре граммофонавзирают на тебя с амвона,пируй и пей за время оно,за граммофоны, за меня!В какой немыслимой отлучкея ныне пребываю, – лучшене думать! Ломаной полушкижаль на помин души моей,коль не смогу твой пир обильныйпотешить шуткой замогильнойи, как всеведущий Вергилий,тебя не встречу у дверей.Войди же в дом неимоверный,где быт – в соседях со вселенной,где вечности озноб мгновенныйбыл ведом людям и вещами всплеск серебряных сердечеко сквозняке пространств нездешнихгостей, когда-то здесь сидевших,таинственно оповещал.У ног, взошедших на Голгофу,доверься моему глаголуи, возведя себя на горуповерх шестого этажа,благослови любую малость,почти предметов небывалость,не смей, чтобы тебя бояласьшарманки детская душа.Сверкнет ли в окнах луч закатный,всплакнет ли ящик музыкальныйиль призрак севера печальныйвдруг вздыбит желтизну седин —пусть реет над юдолью скушнойдом, как заблудший шар воздушный,чтоб ты, о гость мой простодушный,чужбину неба посетил…1976
«Вот не такой, как двадцать лет назад…»
Вот не такой, как двадцать лет назад,а тот же день. Он мною в половинепокинут был, и сумерки на садтогда не пали и падут лишь ныне.Барометр, своим умом дошеддо истины, что жарко, тем же деломи мненьем занят. И оса – дюшескогтит и гложет ненасытным телом.Я узнаю пейзаж и натюрморт.И тот же некто около почтамтадо сей поры конверт не надорвет,страшась, что весть окажется печальна.Всё та же в море бледность пустоты.Купальщик, тем же опаленный светом,переступает моря и строфытуманный край, став мокрым и воспетым.Соединились море и пловец,кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.И у меня своя здесь жертва есть:вот след в песке – здесь девочка бежала.Я помню – ту, имевшую в видуписать в тетрадь до сини предрассветной.Я медленно навстречу ей иду —на двадцать лет красивей и предсмертней.– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.Брось, отступись от рокового дела.Как я жалею молодость твою.И как нелепо ты, дитя, одета.Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.Всё будет: книги, и любовь, и слава.Но страшен мне канун твоих потерь.Молчи. Я знаю. Я имею право.И ты надменна к прочим людям. Тыне можешь знать того, что знаю ныне:в чудовищных веригах немотыоплачешь ты свою вину пред ними.Беги не бед – сохранности от бед.Страшись тщеты смертельного излишка.Ты что-то важно говоришь в ответ,но мне – тебя, тебе – меня не слышно.1977
Таруса
Марине Цветаевой
I
Какая зелень глаз вам свойственна, однако…И тьмы подошв – такой травы не изомнут.С откоса на Оку вы глянули когда-то:на дне Оки лежит и смотрит изумруд.Какая зелень глаз вам свойственна, однако…Давно из-под ресниц обронен изумруд.Или у вас – ронять в Оку и в глушь оврагаесть что-то зеленей, не знаю, как зовут?Какая зелень глаз вам свойственна, однако…Чтобы навек вселить в пространство изумруд,вам стоило взглянуть и отвернуться: надоспешить, уже темно и ужинать зовут.
II
Здесь дом стоял. Столетие назадбыл день: рояль в гостиной водворили,ввели детей, открыли окна в сад,где ныне лют ревнитель викторины.Ты победил. Виктория – твоя.Вот здесь был дом, где ныне танцплощадка,площадка-танц, иль как ее… Видназвезда небес, как бред и опечаткав твоем дикоязычном букваре.Ура, ты победил, недаром злилсяи морщил лоб при этих – в серебре,безумных и недремлющих из гипса.Дом отдыха – и отдыхай, старик.Прости меня. Ты не виновен вовсе,что вижу я, как дом в саду стоити музыка витает окон возле.
III
Морская – так иди в свои моря!Оставь меня, скитайся вольной птицей!Умри во мне, как в мире умерла,темно и тесно быть твоей темницей.Мне негде быть, хоть всё это – мое.Я узнаю твою неблагосклонностьк тому, что спёрто, замкнуто, мало.Ты – рвущийся из душной кожи лотос.Ступай в моря! Но коль уйдешь с земли,я без тебя не уцелею. Разве —как чешуя, в которой нет змеи:лишь стройный воздух, вьющийся в пространстве.
IV
Молчали той, зато хвалима эта.И то сказать – иные времена:не вняли крику, но целуют эхо,к ней опоздав, благословив меня.Зато, ее любившие, брезгливыко мне чернила, и тетрадь гола.Рак на безрыбье или на безглыбьепригорок – вот вам рыба и гора.Людской хвале внимая, разум слепнет.Пред той потупясь, коротаю днии слышу вдруг: не осуждай за лепетживых людей – ты хуже, чем они.Коль нужно им, возглыбься над низинойих бедных бед, а рыбья немотане есть ли крик, неслышимый, но зримый,оранжево запекшийся у рта.
V
Растает снег. Я в зоопарк схожу.С почтением и холодком по кожеувижу льва и: – Это лев! – скажу.Словечко и предметище не схожи.А той со львами только веселей!Ей незачем заискивать при встречес тем, о котором вымолвит: – Се лев. —Какая львиность норова и речи!Я целовала крутолобье волн,просила море: – Притворись водою!Страшусь тебя, словно изгнали вонв зыбь вечности с невнятною звездою.Та любит твердь за тернии пути,пыланью брызг предпочитает пыльностьи скажет: – Прочь! Мне надобно пройти. —И вот проходит – море расступилось.
VI
Как знать, вдруг – мало, а не много:невхожести в уют, в приюттакой, что даже и острогастоль бесприютным не дают;мгновения: завидев Блока,гордыней скул порозоветь,как больно смотрит он, как блекло,огромную приемля вестьиз детской ручки;ручки этой,в страданье о которой спишь,безумием твоим одетойв рассеянные грёзы спиц;расчета: властью никакоюнемыслимо пресечь твоюгортань и можно лишь рукоютвоею, —мало, говорю,всего, чтоб заплатить за чудныйснег, осыпавший дом Трёхпрудный,и пруд, и труд коньков нетрудный,а гений глаза изумрудныйвсё знал и всё имел в виду.Две барышни, слетев из детскойсветёлки, шли на мост Кузнецкийс копейкой удалой купецкой:Сочельник, нужно наконец-тодля ёлки приобресть звезду.Влекла их толчея людская,пред строгим Пушкиным сникая,от Елисеева таскаякульки и свёртки, вся Тверская —в мигании, во мгле, в огне.Всё время важно и вельможношел снег, себя даря и множа.Сережа, поздно же, темно же!Раз так пройти, а дальше – можностать прахом неизвестно где.1977–1979