Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы. Дневник
Шрифт:

Снимок

Улыбкой юности и славы чуть припугнув, но не отторгнув, от лени или для забавы так села, как велел фотограф. Лишь в благоденствии и лете, при вечном детстве небосвода клянется ей в Оспедалетти апрель двенадцатого года. Сложила на коленях руки, глядит из кружевного нимба. И тень ее грядущей муки защелкнута ловушкой снимка. С тем – через «ять» – сырым и нежным апрелем слившись воедино, как в янтаре окаменевшем, она пребудет невредима. И запоздалый соглядатай застанет на исходе века тот профиль нежно-угловатый, вовек сохранный в сгустке света. Какой покой в нарядной даме, в чьем четком облике и лике прочесть известие о даре так просто, как названье книги. Кто эту горестную мету, оттиснутую без помарок, и этот лоб, и чёлку эту себе выпрашивал в подарок? Что ей самой в ее портрете? Пожмет плечами: как угодно! И выведет: «Оспедалетти. Апрель двенадцатого года». Как на земле свежо и рано! Грядущий день, дай ей отсрочку! Пускай она допишет: «Анна Ахматова» – и капнет точку. 1973

«Я вас люблю, красавицы столетий…»

Я вас люблю, красавицы столетий, за ваш небрежный выпорх из дверей, за право жить, вдыхая жизнь соцветий и на плечи накинув смерть зверей. Еще
за то, что, стиснув створки сердца,
клад бытия не отдавал моллюск, открыть и вынуть – вот простое средство быть в жемчуге при свете бальных люстр.
Как будто мало ямба и хорея ушло на ваши души и тела, на каторге чужой любви старея, о, сколько я стихов перевела! Капризы ваши, шеи, губы, щёки, смесь чудную коварства и проказ — я всё воспела, мы теперь в расчете, последний раз благословляю вас! Кто знал меня, тот знает, кто нимало не знал – поверит, что я жизнь мою, всю напролёт, навытяжку стояла пред женщиной, да и теперь стою. Не время ли присесть, заплакать, с места не двинуться? Невмочь мне, говорю, быть тем, что есть, и вожаком семейства, вобравшего зверьё и детвору. Наскучило чудовищем бесполым быть, другом, братом, сводником, сестрой, то враждовать, то нежничать с глаголом пред тем, как стать травою и сосной. Машинки, взятой в ателье проката, подстрочников и прочего труда я не хочу! Я делаюсь богата, неграмотна, пригожа и горда. Я выбираю, поступясь талантом, стать оборотнем с розовым зонтом, с кисейным бантом и под ручку с франтом. А что есть ямб – знать не хочу о том! Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай! Я скрою от незрячести твоей, какой повадкой и какой усмешкой владею я – я друг моих друзей. Красавицы, ах, это всё неправда! Я знаю вас – вы верите словам. Неужто я покину вас на франта? Он и в подруги не годится вам. Люблю, когда, ступая, как летая, проноситесь, смеясь и лепеча. Суть женственности вечно золотая всех, кто поэт, священная свеча. Обзавестись бы вашими правами, чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть! Но кто, как я, сумеет встать пред вами? Но кто, как я, посмеет вас воспеть? 1973

Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине

1. Он и она
Каков? – Таков: как в Африке, курчав и рус, как здесь, где вы и я, где север. Когда влюблен – опасен, зол в речах. Когда весна – хмур, нездоров, рассеян. Ужасен, если оскорблен. Ревнив. Рождён в Москве. Истоки крови – родом из чуждых пекл, где закипает Нил. Пульс – бешеный. Куда там нильским водам! Гневить не следует: настигнет и убьет. Когда разгневан – страшно смугл и бледен. Когда железом ранен в жизнь, в живот — не стонет, не страшится, кротко бредит. В глазах – та странность, что белок белей, чем нужно для зрачка, который светел. Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей, как вольный франт. Вот так ее и встретил в пустой аллее. Какова она? Божественна! Он смотрит (злой, опасный). Собаньская (Ржевуской рождена, но рано вышла замуж, муж – Собаньский, бесхитростен, ничем не знаменит, тих, неказист и надобен для виду. Его собой затмить и заменить со временем случится графу Витту. Об этом после.) Двадцать третий год. Одесса. Разом – ссылка и свобода. Раб, обезумев, так бывает горд, как он. Ему – двадцать четыре года. Звать – Каролиной. О, из чаровниц! В ней всё темно и сильно, как в природе. Но вот письма французский черновик в моём, почти дословном, переводе.
2. Он – ей
(Ноябрь 1823 года, Одесса)
Я не хочу Вас оскорбить письмом. Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок (зачеркнуто)… Я оскудел умом. Не молод я (зачеркнуто)… Я молод, но Ваш отъезд к печальному концу судьбы приравниваю. Сердцу тесно (зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу (зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство. Когда я вижу Вас, я всякий раз смешон, подавлен, неумён, но верьте тому, что я (зачеркнуто)… что Вас, о, как я Вас (зачеркнуто навеки)… 1973

«Теперь о тех, чьи детские портреты…»

Теперь о тех, чьи детские портреты вперяют в нас неукротимый взгляд: как в рекруты, забритые в поэты, те стриженые девочки сидят. У, чудища, в которых всё нечетко! Указка им – лишь наущенье звезд. Не верьте им, что кружева и чёлка. Под чёлкой – лоб. Под кружевами – хвост. И не хотят, а притворятся ловко. Простак любви влюбиться норовит. Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка. Тать мглы ночной, «мне страшно!» – говорит. Муж несравненный! Удели ей ада. Терзай, покинь, всю жизнь себя кори. Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо: дай ей страдать – и хлебом не корми! Твоя измена ей сподручней ласки. Когда б ты знал, прижав ее к груди: всё, что ты есть, она предаст огласке на столько лет, сколь есть их впереди. Кто жил на белом свете и мужского был пола, знает, как судьба прочна в нас по утрам: иссохло в горле слово, жить надо снова, ибо ночь прошла. А та, что спит, смыкая пуще веки, — что ей твой ад, когда она в раю? Летит, минуя там, в надзвездном верхе, твой труд, твой долг, твой грех, твою семью. А всё ж – пора. Стыдясь, озябнув, мучась, напялит прах вчерашнего пера и – прочь, одна, в бесхитростную участь жить, где жила, где жить опять пора. «Те, о которых речь, совсем иначе встречают день. В его начальной тьме, о, их глаза, – как рысий фосфор, зрячи, и слышно: бьется сильный пульс в уме. Отважно смотрит! Влюблена в сегодня! Вчерашний день ей не в науку. Ты — здесь ни при чем. Ее душа свободна. Ей весело, что листья так желты. Ей важно, что тоскует звук о звуке. Что ты о ней – ей это всё равно. О муке речь. Но в степень этой муки тебе вовек проникнуть не дано. Ты мучил женщин, ты был смел и волен, вчера шутил – уже не помнишь с кем. Отныне будешь, славный муж и воин, там, где Лаура, Беатриче, Керн. По октябрю, по болдинской аллее уходит вдаль, слезы не обронив, — нежнее женщин и мужчин вольнее, чтоб заплатить за тех и за других. 1973

Ожидание ёлки

Благоволите, сестра и сестра, дочери Елизавета и Анна, не шелохнуться! О, как еще рано, как неподвижен канун волшебства! Елизавета и Анна, ни-ни, не понукайте мгновенья, покуда медленный бег неизбежного чуда сам не настигнет крыла беготни. Близится тройки трёхглавая тень, Пущин минует сугробы и льдины. Елизавета и Анна, едины миг предвкушенья и возраст детей. Смилуйся, немилосердная мать! Зверь добродушный, пришелец желанный, сжалься над Елизаветой и Анной, выкажи вечнозеленую масть. Елизавета и Анна, скорей! Всё вам верну, ничего не отнявши. Грозно-живучее шествие наше медлит и ждет у закрытых дверей. Пусть посидит взаперти благодать, изнемогая и свет исторгая. Елизавета и Анна, какая радость – мучительно радости ждать! Древо взирает на дочь и на дочь. Надо ль бедой расплатиться за это? Или же, Анна и Елизавета, так нам сойдет в новогоднюю ночь? Жизнь и страданье, и всё это – ей, той, чьей свечой мы сейчас осиянны. Кто это? Елизаветы и Анны крик: – Это ель! Это ель! Это ель! 1973

«Прохожий, мальчик, что ты? Мимо…»

Б.М.

Прохожий, мальчик, что ты? Мимо иди и не смотри мне вслед. Мной тот любим, кем я любима! К тому же знай: мне много лет. Зрачков горячую
угрюмость
вперять в меня повремени: то смех любви, сверкнув, как юность, позолотил черты мои.
Иду… февраль прохладой лечит жар щёк… и снегу намело так много… и нескромно блещет красой любви лицо мое. 1974

«Как никогда, беспечна и добра…»

Борису Мессереру

Как никогда, беспечна и добра, я вышла в снег арбатского двора, а там такое было: там светало! Свет расцветал сиреневым кустом, и во дворе, недавно столь пустом, вдруг от детей светло и тесно стало. Ирландский сеттер, резвый, как огонь, затылок свой вложил в мою ладонь, щенки и дети радовались снегу, в глаза и губы мне попал снежок, и этот малый случай был смешон, и всё смеялось и склоняло к смеху. Как в этот миг любила я Москву. Я думала: чем дольше я живу, тем проще разум, тем душа свежее. Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит — всё есть и воспеванью подлежит, что может быть разумней и священней? День жизни, как живое существо, стоит и ждет участья моего, и воздух дня мне кажется целебным. Ах, мало той удачи, что – жила, я совершенно счастлива была в том переулке, что зовется Хлебным. 1974

Дом

Борису Мессереру

Я вам клянусь: я здесь бывала! Бежала, позабыв дышать. Завидев снежного болвана, вздыхала, замедляла шаг. Непрочный памятник мгновенью, снег рукотворный на снегу, как ты, жива на миг, а верю, что жар весны превозмогу. Бесхитростный прилив народа к витринам – празднество сулил. Уже Никитские ворота разверсты были, снег валил. Какой полёт великолепный, как сердце бедное неслось вдоль Мерзляковского – и в Хлебный, сквозняк – навылет, двор – насквозь. В жару предчувствия плохого поступка до скончанья лет — в подъезд, где ветхий лак плафона так трогателен и нелеп. Как опрометчиво, как пылко я в дом влюбилась! Этот дом набит, как детская копилка, судьбой людей, добром и злом. Его жильцов разнообразных, которым не было числа, подвыпивших, поскольку праздник, я близко к сердцу приняла. Какой разгадки разум жаждал, подглядывая с добротой неистовую жизнь сограждан, их сложный смысл, их быт простой? Пока таинственная бытность моя в том доме длилась, я его старухам полюбилась по милости житья-бытья. В печальном лифте престарелом мы поднимались, говоря о том, как тяжко старым телом терпеть погоду декабря. В том декабре и в том пространстве душа моя отвергла зло, и все казались мне прекрасны, и быть иначе не могло. Любовь к любимому есть нежность ко всем вблизи и вдалеке. Пульсировала бесконечность в груди, в запястье и в виске. Я шла, ущелья коридоров меня заманивали в глубь чужих печалей, свадеб, вздоров, в плач кошек, в лепет детских губ. Мне – выше, мне – туда, где должен пришелец взмыть под крайний свод, где я была, где жил художник, где ныне я, где он живет. Его диковинные вещи воспитаны, как существа. Глаголет их немое вече о чистой тайне волшебства. Тот, кто собрал их воедино, был не корыстен, не богат. Возвышенная вещь родима душе, как верный пёс иль брат. Со свалки времени былого возвращены и спасены, они печально и беззлобно глядят на спешку новизны. О, для раската громового так широко открыт раструб. Четыре вещих граммофона во тьме причудливо растут. Я им родня, я погибаю от нежности, когда вхожу, я так же шею выгибаю, я так же голову держу. Я, как они, витиевата, и горла обнажен проём. Звук незапамятного вальса сохранен в голосе моём. Не их ли зов меня окликнул и не они ль меня влекли очнуться в грозном и великом недоумении любви? Как добр, кто любит, как огромен, как зряч к значенью красоты! Мой город, словно новый город, мне предъявил свои черты. Смуглей великого арапа восходит ночь. За что мне честь — в окно увидеть два Арбата: и тот, что был, и тот, что есть? Лиловой гроздью виснет сумрак. Вот стул – капризник и чудак. Художник мой портрет рисует и смотрит остро, как чужак. Уже считая катастрофой уют, столь полный и смешной, ямб примеряю пятистопный к лицу, что так любимо мной. Я знаю истину простую: любить – вот верный путь к тому, чтоб человечество вплотную приблизить к сердцу и уму. Всегда быть не хитрей, чем дети, не злей, чем дерево в саду, благословляя жизнь на свете заботливей, чем жизнь свою. Так я жила былой зимою. Ночь разрасталась, как сирень, и всё играла надо мною печали сильная свирель. Был дом на берегу бульвара. Не только был, но ныне есть. Зачем твержу: я здесь бывала, а не твержу: я ныне здесь? Еще жива, еще любима, всё это мне сейчас дано, а кажется, что это было и кончилось давным-давно… 1974

«Потом я вспомню, что была жива…»

Б.М.

Потом я вспомню, что была жива, зима была и падал снег, жара стесняла сердце, влюблена была — в кого? во что? Был дом на Поварской (теперь зовут иначе)… День-деньской, ночь напролёт я влюблена была — в кого? во что? В тот дом на Поварской, в пространство, что зовется мастерской художника. Художника дела влекли наружу, в стужу. Я ждала его шагов. Смеркался день в окне. Потом я вспомню, что казался мне труд ожиданья целью бытия, но и тогда соотносила я насущность чудной нежности – с тоской грядущею… А дом на Поварской — с немыслимым и неизбежным днем, когда я буду вспоминать о нём… 1974

«Завидна мне извечная привычка…»

Завидна мне извечная привычка быть женщиной и мужнею женою, но уж таков присмотр небес за мною, что ничего из этого не вышло. Храни меня, прищур неумолимый, в сохранности от всех благополучий, но обойди твоей опекой жгучей двух девочек, замаранных малиной. Еще смеются, рыщут в листьях ягод и вдруг, как я, глядят с такой же грустью. Как все, хотела – и поила грудью, хотела – мёдом, а вспоила – ядом. Непоправима и невероятна в их лицах мета нашего единства. Уж коль ворона белой уродится, не дай ей Бог, чтоб были воронята. Белеть – нелепо, а чернеть – не ново, чернеть – недолго, а белеть – безбрежно. Всё более я пред людьми безгрешна, всё более я пред детьми виновна. 1974

Чужая машинка

Моя машинка – не моя. Мне подарил ее коллега, которому она мала, а мне – как раз, но я жалела ее за то, что человек обрёк ее своим повадкам, и, сделавшись живей, чем вещь, она страдала, став подарком. Скучал и бунтовал зверёк, неприрученный нрав насупив, и отвергал как лишний слог высокопарнейший мой суффикс. Пришелец из судьбы чужой переиначивал мой почерк, меня неведомой душой отяготив, но и упрочив. Снесла я произвол благой, и сделалось судьбой моею — всегда желать, чтоб мой глагол был проще, чем сказать умею. Пока в себе не ощутишь последней простоты насущность, слова твои – пустая тишь, зачем ее слагать и слушать? Какое слово предпочесть словам, их грешному излишку — не знаю, но всего, что есть, укор и понуканье слышу. 1974
Поделиться с друзьями: