Стрелы Немой скалы
Шрифт:
Кенин увидел в иллюминатор, как самолет перевалил через Саяны. Далеко внизу начиналась Тува — самая дорогая для него частица огромной Родины.
Вот и створ Енисея. На родине Кенина его называют Улуг-Хем — Великая река. Слияние двух рек — Бий-Хема и Каа-Хема — у Кызыла рождает Улуг-Хем, который за Саянами называют Енисеем.
Кенин родился в 1932 году, когда отец наконец-то смог вновь гонять скот дорогой своих степных предков. В год рождения Кенина его отцу, Доржу Лопсану, исполнилось уже сорок лет. Он многое видел на своем веку, сражался вместе с Красной Армией против белогвардейских банд Унгерна и Семенова, был участником народной революции 1921 года против монгольских и тувинских феодалов. Историю тех лет Кенину часто рассказывал отец.
Кенин живо мог представить, как,
Двадцать три года существования Тувинской народной республики из месяца в месяц, из года в год русский, советский народ слал свою помощь. Все двадцать три года молодая республика боролась с прошлым наследием — нищетой и невежеством, духовным и физическим порабощением ее народа феодалами и ламами. Это были годы трудного и медленного движения по пути к новой жизни. В год рождения Кенина, когда в республике насчитывалось всего около семидесяти тысяч человек населения, еще действовало тридцать ламаистских монастырей — хурэ, насчитывалось пять тысяч монахов-лам и тысяча шаманов. Шесть тысяч здоровых бездельников! А у Тувы не хватало рук и средств, опыта и возможностей. Когда Кенин пошел в 1940 году в школу, он был всего-навсего одним из четырех тысяч ста пятидесяти двух учеников республики. Аратские хозяйства были единоличными: каждая семья пасла свой скот на собственный страх и риск. Постоянные поселения росли медленно, а кочевая жизнь мешала росту культуры.
Исстрадавшаяся земля жаждала быстрого обновления, и ее дети обратились за помощью к Советской державе: в единой семье советских народов они видели свой путь в грядущее. В 1944 году сбылись мечты многих поколений аратов — Тува принята в Союз Советских Социалистических Республик. Кенину было тогда двенадцать лет, большую часть жизни и всю сознательную часть ее он прожил вместе с огромной Родиной и с трудом представлял, как его Тува могла жить иначе. В двенадцатый год Советской Тувы Кенин был послан учиться в Ленинградский университет.
В университете Кенин жадно набросился на книги; он записывал все лекции подряд и многое узнал об истории других стран и народов. Ему казалось, что уж историю своей-то страны он знает. Знает?
На память Кенину приходят рассказы отца, стариков с соседних стойбищ, путников, заходивших в их юрту. Не все может понять Кенин, не все может объяснить. Проще всего сказать о какой-нибудь интересной истории — выдумка, легенда, а если это все-таки правда? Он даже не мог толком разобраться в истории своей семьи. Три вопроса его мучили с детства: отчего отец жил в горах Тоджи, где тувинцы пасут не овец, а оленей; почему его дедушку звали так смешно — Балбал, ведь так называют каменные статуи степей; почему те, кто кочуют вместе с их семьей, считаются сородичами, хотя они из рода Лопсан, а не Монгуш?
Прошлое будет еще задавать много вопросов, но почему все-таки он не может ответить на то, о чем задумывался еще в детстве? Кенин вспоминает рассказы, слышанные зимой в юрте, летом вокруг костра посреди степи. Натренированная за годы учебы память выхватывает из своих кладовых лица говоривших, слушавших, интонации голосов и даже терпкие запахи горящих поленьев и кизяков. Издали несется над степью бессловесная певучая гортанная песня одинокого всадника. Звуки ее, то похожие на стон, то на торжествующий клич, останавливают беседу. Тихо вокруг костра. Все прислушиваются к песне, которую, кажется, источает сама степь. Мелодия врывается в душу, ее уже нельзя остановить, и сознание само нанизывает на нее слова. Где-то скачет певец, о чем-то думает и, не произнося слов, только расточает небу и звездам мелодию, созвучную родившимся в нем словам. Он, может быть, поет просто об этих звездах, а в тебе эта мелодия рождает мысли о далеком труде, трудных зимних перегонах, о… Но мелодия уже умчалась вдаль: певец, видно, спешил к другому степному костру.
Давно стихла песня, но молчание нарушает только кто-нибудь из стариков: «Балбал, говорят, пел еще лучше».
Только однажды у костра Доржу Лопсана сидел человек, который сам слышал, как пел Балбал.
Почему отец не знал, как пел дедушка? Многое было странным в истории семьи Кенина, и он последнее время чаще напрягал память.Месть Косого ламы
В прозрачных сумерках рассвета по степи замелькали силуэты. Все мужчины стойбищ рода Лопсан собирались на праздник моления о скоте. К верховым и пешим присоединялись кочевавшие по соседству главы семей других родов.
Солнце поднялось. Лучи его разметались по каменистой долине, где самым большим возвышением было ова — холм, сооруженный из камней. На вершине холма воткнут длинный шест, увешанный белыми и желтыми лоскутками. Среди камней гильзы, кусочки звериных шкурок, клочки шерсти и опять лоскутки разноцветной ткани — дары духу — «хозяину местности». Такие ова разбросаны по всей Туве у горных перевалов, у дорог и троп. Путник обязательно остановится перед ними, чтобы одарить «хозяина».
Ламаизм, пришедший в эти степи со своим учением о Будде и его перевоплощениях, смирением перед суровостью судьбы в этой жизни и проповедью достойного воздаяния при отрешенности от мирской суеты в последующих рождениях, ничего не смог поделать с прежними шаманскими представлениями. Смирившись с идолопоклонством своих подопечных, ламы решили и ова сделать местом поклонения Будде. Молитвенные надписи, буддийские иконки появились на всех ова наряду с другими дарами «хозяину местности». Выходит, и Будда просил заступничества у древнего духа!
Ова, к которому спешила ранним утром пестрая толпа, было особенным. Оно было создано людьми рода Лопсан в ту пору, когда их стада появились на здешних пастбищах. Раз в год мужчины рода собирались у этого холма и местные ламы читали молитвы, прося хорошей травы, чистых водопоев, богатого приплода стадам и табунам.
Яркое летнее солнце освещало всю степь. Ночная роса давно подсохла, и бурая пыль поднималась над толпой. Люди шли беспорядочно. Богатые без предупреждения врезались крупами коней в пеших, заставляя их разбегаться в стороны, подобрав полы длинных обтрепанных халатов. Подходившие и подъезжавшие к ова били три земных поклона и с помощью арканов нацепляли на шест новые лоскутки или просто втыкали их между камнями. У подножия холма была ниша. В ней лежала широкая доска, на наружном крае которой виднелась надпись: «Ом манн падме хум!» («О божество на лотосе!») Магическое значение этой фразы — обращения к Будде — признавалось буддистами и ламаистами. На доске сгрудились деревянные фигурки овец, баранов, коров, лошадей. Они олицетворяли скот, благополучию которого посвящалось моление.
Как ни спешили бедные араты и их богатые сородичи, первыми у ова оказались ламы из соседнего хурэ. Их было шестеро. Они сидели слева от ова, смиренно перебирая четки. Лишь самый старший из них — настоятель хурэ бросал пронзительный взгляд на каждого вновь прибывшего, требуя подношений монастырской братии. В чаши, стоящие тут же, падали мелкие монеты, кульки с крупой, чаем и продолговатые полоски желтого шелка — хадаки. Настоятель только слегка улыбался, если кто-нибудь из зажиточных Лопсанов или из мелких чиновников жертвовал больше обычного, но не приподнимался с места.
Уже человек восемьдесят — девяносто стояло вокруг холма под лучами солнца, но празднество не начиналось. Настоятель, который должен был прочесть первую молитву, нетерпеливо вглядывался в степь. Он, видимо, ждал кого-то и приподнялся, чтобы лучше разглядеть всадников, постепенно приближавшихся к ова. Сквозь облако пыли, вившееся над верховыми, мелькнул яркий синий атлас халата. Настоятель встал в рост, а лама, сидевший рядом, вытащил из пиши небольшой синий коврик. В толпе смолкли разговоры, и, резко нарушая тишину, раздался топот коней и окрик «Расступис-сь!»
В центр площадки ворвались всадники, предводительствуемые самим джянгой — правителем рода, высшим судьей и хозяином над всеми Лопсанами и теми, кто кочевал на их землях. Настоятель сорвался с места и подбежал к джянге с низким поклоном, приглашая занять место справа от ова.
Джянга, согнувшись, что-то прошептал настоятелю, и тот одеревенело оглянулся. Собравшиеся на молебен удивленно смотрели на эти короткие переговоры. Не понимали, в чем дело, и ламы, услышавшие только обрывки фраз. Настоятель зачем-то обежал холм, пристально посмотрел на запад и, вернувшись к своему месту, громко крикнул: «Едут!»