Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Толпа слушала Экзакустодиана с благоговением. В нем чувствовалась власть, и это-то он сознавал, что он — власть. Каждое слово свое Экзакустодиан произносил с сознанием права, которое уверено в себе и ничего не боится. Между ним и толпою струились тысячи флюидов, тянулись и вились незримые нити демократического сродства, покорявшего, заставлявшего верить и следовать. Он плакал, и улица оглашалась всхлипыванием и воем истеричных баб. Он ругался, проклинал, и мужчины галдели, сжимая кулаки, грозя палками и зонтами, а женщины визжали, как кошки, метались, как фурии, свирепо выглядывая, нет ли кого чужого и недовольного, чтобы исцарапать ему лицо, выдрать глаза. Экзакустодиан пускал соленую остроту либо просто бесцеремонно-похабное словцо, и улица грохотала могучим хохотом, а женщины, которые всякого другого ругательски изругали бы, окричали бы, исплевали бы за подобную гнусность, на Экзакустодиана лишь стыдливо улыбались,

потупляли очи да приговаривали, крутя головами:

— Ну и батюшка!.. Ах, батюшка! Уж батюшка скажет — как гвоздем пригвоздит!

Экзакустодиан говорил:

Он заклинал царем и Богом, мощами и легендами, иконами и видениями, грозил невнемлющим, анафемствовал непокорных и ленивых.

— Смирите капище Ваала! согните выю Молоху!.. Растопчите нечестивую барскую забаву, которую крамольники придумали от богатств своих, чтобы коварным сладкозвучием заглушать в себе вопли преступной совести и совращать вашу молодежь в злохитрые тенета своих обольщений! Во флейты дудят, в скрипицы пилят; гологрудые бабицы на скаредных подмостках сладкогласием блуд являют и ко блуду влекут!.. О непотребства! о злохудожества! Слышу плескания торжествующие, что отечество в унижении! слышу вопли, приветствующие нечестивую брань на исконный строй — устав святой земли русской! слышу голоса, тонкими лестьями в сердца проникающие! вижу ухищрения иноземцев, врагов России, социалистов, японцев и прочих жидов к позору православныя веры, не имущия отпора…

И вдруг вырвал дубину из рук у кого-то стоявшего рядом и, махая над головою, завизжал раздирательным и страшным криком, инда в толпе — передние — шарахнулись от него, и по народу широко качнулась попятная волна испуга.

— Сим победиши! — кричал Экзакустодиан, задыхающийся в приступах бешеных рыданий, в перехватах горла железным кольцом судороги. — Сим победиши!.. Бейте их, православные! Благословляю! Бейте!.. Сей род ничем же не изымается, токмо дубиною и битьем! Бейте, яко Никола Чудотворец Ария нечестивого, яко Ослябя и Пересвет татаровой на Куликовом поле!.. Кто не слушает — анафема! Кто не будет бить — анафема!.. Всякий, кто с ними, анафема! В себе, в детях, во внуках, правнуках, на семь колен нисходящих, да будет от меня анафемою проклят!.. Бейте с…ных сынов с блудницами их и отродием их! Анафема! тьфу! беси! ареды! мурины! тьфу! анафема!……….! бейте!., бейте!.. Грехи ваши беру на себя! сим победиши!.. бейте!., анафема! [439]

Экзакустодиана — изнеможенного, падающего — подхватили на руки телохранители его. Он забился… ему накинули на лицо черный плат и понесли его в часовню…

Толпа гудела и колыхалась. Многие падали на колени. Росла гроза — смутная и страстная. Массу потрясли, взволновали, взбушевали, напитали электричеством, но еще не направили, куда ей бросить свои молнии.

На тех же ступенях вырос человек — круглый, гладкий, солидный в свете уличных фонарей и часовенной лампады. На нем было хорошее пальто и меховой картуз. Он плавно водил пред собою рукою и говорил вкусно, сочно, внушительно, предлагая ближайшим слушателям каждое слово, точно ложку варенья прямо в рот клал.

— Вы же слышали, что приказывает нам достоуважаемый батюшка. Он же приказывает уничтожить разврат, приютившийся в городском же театре, и разогнать же негодяев, которые ж тем развратом промышляют. То ж дело доброе, что батюшка вам говорит. Но я же вам того, все же, Боже сохрани, на сию же минуту ж не посоветую ж. Потому что городские ж здания суть достояния казны ж, и государство же их охраняет, потому что иначе ж будет казне убыток. И вы ж можете столкнуться с полицией, а полицию ж мы должны почитать, потому что ж они суть верные слуги государства и охраняют же порядок. Но как сегодня ж есть день табельный, то повсеместно ж должен быть удовлетворен наш русский же патриотизм. Особенно же в зданиях казенных… А потому же, предлагаю же вам, братья ж и сочлены, — пойдем же в тот самый поганый театр, о котором говорил же нам достоуважаемый батюшка, и допросим: почему же в театре том в настоящий же табельный день не удовлетворен есть русский патриотизм? И коль скоро ж патриотизма нашего удовлетворить не пожелают, то мы же заставим, чтоб наш патриотизм был удовлетворен!

Толпа двигалась, как темный сон. Несли портреты, икону, русское знамя. Пели криком. Сбивали извозчиков с улиц в переулки. Встречных пешеходов захватывали волною и оборачивали идти с собою. Гомон, гоготанье, свист и вой заплели паутиною церковную мелодию, чуть прорывавшуюся в глубине толпы. Религиозное воодушевление давно схлынуло и стаяло. Теперь было просто весело идти массою, чувствовать себя хозяевами улицы и никого не бояться. Полиция — на пути процессии — как сквозь землю провалилась. Шли медленно. От черной народной тучи отрывались клочья: отдельные фигуры и группы людей забегали в попутные трактиры и портерные.

Иные потом спешно догоняли уползшего вперед змея — толпу, но большинство застревало в тепле и свете злачных обителей и с довольным видом и чувством граждан, в совершенстве исполнивших свой долг, усаживались за водку либо пиво. В толпе пили на ходу, меняясь двадцатками и «мерзавчиками». Опустошенную посуду швыряли в фонари либо в первое приглянувшееся обывательское окно. С тротуаров визжали, аплодировали, радостно хохотали вечерние проститутки, только что выползшие из логовищ своих на добычу. Их хватали, обнимали, вовлекали в толпу, процессия превращалась в вакханалию, будто обрастала лишаями пьянства и разврата…

На углу Тотлебенской и Пушкинской двое мужчин — один длинный, похожий на веху, другой приземистый и толстый, похожий на бочонок, — обнимали под уличным фонарем пьяную, ослабевшую женщину и уговаривали идти с ними. Она бормотала:

— Ежели ноги не несут?.. К Бобкову согласна… А по улицам гулять — ежели ноги не несут?..

* * *

— Верим мы подчас примете,

В нашем деле то не грех!

Эй, рыбак! Закинь-ка сети:

Есть надежда на успех!..

Все осмотри ты разом

Зорким глазом:

Жертва для смерти не одна готова.

Нам этот остров, пустынный и дикий

Будет надеждой удачи великой…

Свободно и красиво взвивалась к плафону театра широкая Marinaresca [440] Барнабы — Берлоги… Кажется, никогда еще не видал Андрей Викторович пред собою более блестящего бенефисного зала, никогда не встречали его более бешеными и долгими овациями, никогда влюбленная толпа не венчала его в боги свои с более дружным восторгом, с более единодушным преклонением!.. В костюме венецианского рыбака, Берлога пел свою маринареску, бросал красный колпак высоко в воздух над головою, ловил его на лету, хохотал, дурачился, заполнял сцену зловещею радостью «всемогущего демона совета десяти» — как задумал его Виктор Гюго, но едва отразил в музыкальном тусклом зеркале своем малосильный Понкиэлли… Сияла и звучала только сцена: Лидо в вечернем золотом зареве неба и моря, в вечерней песне мощного голоса и стройного радостного оркестра. Зал был темен и безмолвен: без единого кашля, без шорохов, — тысяча затаенных дыханий, две тысячи отверстых ушей… [441]

Играя, подсматривай

И пой, на-а-аблюдая!..

Лопнула струна, зашумела, распахнувшись, дверь… Marinaresca оборвалась, а в зале вспыхнуло неожиданное, неурочное электричество. Берлога со сцены видел, как по проходу партера помчался к оркестру, будто конь степной, наклонив белобрысую голову свою, испуганный, пестролицый, страшный Риммер во фраке с орденками, с широкою белою грудью… На ходу он что-то говорил публике направо и налево, быстро, гневно, успокоительно. Публика поднималась с мест, растерянная, сконфуженная… кто улыбался, кто злобно хмурился. Все зашепталось, загудело, затопталось на местах, — забушевало слитое море человеческого звука, над которым, точно отдельные пенистые волны, всплескивали выкрики:

— А? Что такое?

— Вот так ловко!

— Успокойтесь, не пожар!

— Да не ходите же по ногам!

— Куда вы? Никакой опасности!

— Покорно вас благодарю! Чтобы ни за что ни про что в морду дали!

— Потрудитесь продолжать спектакль!

— Берлога! пойте!

— Музыка, играй!

— Берлога! Браво, Берлога!

— Безобразие!

— Товарищи, не робей!

— Деньги назад!

— Невежа!

— Вы на моем платье стоите!

— Нельзя же шагать через голову!

— Распорядитель! Господин распорядитель!

— Господа! К шубам: все растащат!

— Только без давки! Некуда спешить! Без давки!

И в ту же секунду Берлога услыхал из оркестра сухой, резкий, бешеный удар дирижерского жезла по пюпитру и затем твердый, — возбужденный, — странно, неслыханно могучий, будто медный и все-таки спокойный, — голос Морица Рахе:

— Андрюша, очисти сцена… Наша опера кончался!

Берлога взглянул и увидел внизу стадо испуганных музыкантов, которые, суетясь у пюпитров, убирали в футляры драгоценные инструменты свои… Рахе швырнул на пол осколки переломленного ударом жезла своего и вышел из оркестра. А в зал по проходам партера струились шумные, гулкие волны каких-то новых, ворвавшихся с улицы людей. Несли портрет… полосатое знамя… пели… Берлога вдруг понял, весь внутри себя залился горячею волною крови, рванулся вперед, что-то сказал, что-то крикнул… Хористы сзади схватили его за локти и силою потащили за кулисы.

Поделиться с друзьями: