Свечи на ветру
Шрифт:
— Реб Хаим, куда вы деваете свечные огарки? — спросил я, когда служка соблаговолил меня выслушать.
— А что?
— Я их у вас куплю.
— А я не продаю, — сказал Хаим.
— Тогда отдайте даром.
— Чтобы совершить грех?
— Разве благодеянье — грех?
— Ты мне зубы не заговаривай. Думаешь, я не знаю, на что тебе понадобились свечные огарки. Сколько раз я тебе говорил: только господь бог мог создать кого-нибудь по образу своему и подобию. Простому же смертному не позволено тягаться с всевышним. Он все равно надорвется и килу
— Всевышний?
— Да отсохнет у тебя язык, — проворчал Хаим. — Кого ты на сей раз собрался вылепить?
— Вас, — сказал я.
— Меня уже давно вылепили, — служка прищурился и, как бы сквозь сон, пробормотал: — Ты хочешь вылепить ее.
— Да, — признался я.
— Вылепи ее в своих мыслях.
— Давно вылепил.
— Вылепи ее в своем сердце.
— И там вылепил.
— А ты не спеши, не хвастай. Иную всю жизнь лепишь, а она о том и не догадывается. Лепишь, лепишь, пока не приходит день и все рассыпается в прах.
Я был уверен, что Хаим сейчас начнет вспоминать Латвию, табачную фабрику и дочь хозяина, в которую был кощунственно влюблен, но служка пожевал губами, поежился и сказал:
— Скорей бы холода прошли. Уж очень долго они длятся.
— Может, все-таки отдадите мне огарки?
— Нет, — сказал Хаим.
— А почему у них по-другому?
— У кого? — не сразу сообразил служка.
— В костеле.
— Ты, оказывается, в костел ходишь?
— Да никуда я не хожу. Зашел разок с Пранасом из любопытства.
— Любопытство вас погубит, — проворчал Хаим. — Будь оно проклято!
— Какие там красивые картины! А статуи!
— Только и ищете предлог, чтобы перестать быть евреями. Искус велик! Вас и картинами пытают, и женщинами, и даже прическами… Долой бороду, долой душу! Чего ж ты ждешь? Крестись! Будешь денно и нощно прелюбодействовать, малевать и ваять. Их бог разрешает.
— А сколько, реб Хаим, вообще богов?
— У меня один. И пребудет вовеки.
— А у господина пристава?
— Другой.
— Что же получается: только у нас в местечке два бога. Сколько же их на белом свете?
— Не знаю.
— Один запрещает, другой разрешает. Какие же они боги, если не могут примириться?
— Тебе, Даниил, надо сходить в баню, — сказал Хаим, сильно заикаясь.
— Зачем?
— Попариться.
— А я недавно парился, — ответил я, не понимая, куда он клонит.
— Не похоже, — произнес служка. — Сходи еще раз, заберись на верхний полок. Может, он и выйдет из тебя.
— Кто?
— Червь сомнения, — серьезно сказал Хаим.
Огарков он так мне и не дал. Ничего не поделаешь — придется потратиться на свечи. Свечи — не мрамор, не разорюсь.
По дороге домой я решил еще зайти в парикмахерскую. Пусть Лео пострижет меня, не ехать же с такими патлами в город, шапка не налезает.
Над дверью парикмахерской скрипела прежняя вывеска: «Мужской мастер Арон Дамский из Парижа», и, судя по ней, борьба Паровозника с Рохэ пока не принесла ему успеха.
— Кур я стригу только за доллары, — осклабился Лео, когда я
вошел и положил под столик птицу. — Присаживайся, Даниил! В один момент доделаю товарища Пинхоса и примусь за тебя.Только сейчас я заметил в зеркале сына портного Бенце Когана. Пинхос сидел ко мне спиной, и колдовавший над ним Лео небрежно бросил:
— Ты знаком с товарищем Пинхосом?
— Да, — сказал я.
— Не называйте меня, пожалуйста, товарищем, попросил сын портного Бенце Когана. Он покосился на руки Паровозника, на бритву и беспокойно засопел. Видно, Лео слишком туго стянул ему простыней шею.
— А что? — удивился мужской мастер. — Нас тут никто не слышит.
— Слушаю вас, Паровозник, и поражаюсь, — протянул Пинхос. — Не старый вы вроде человек, а лести в вас уйма.
— Без лести нет парикмахера, — заявил Лео. — Нельстивый парикмахер то же самое что необрезанный раввин, прошу у вас прощения. К нему никто не пойдет. Вам приятно слышать: «товарищ», приставу — «господин», нашему раввину — «ребе». Парикмахер, как вождь, должен уметь заглядывать вперед. Вы же сами на речке говорили, что старый порядок скоро рухнет и все будут товарищами. Вот я и тренируюсь. Поверьте мне, товарищ Пинхос, лесть еще никому не приносила убытков. Сидите спокойно, не ерзайте, иначе я вас нечаянно пораню. Так вы, товарищ Пинхос, все-таки думаете, что угнетенные и угнетатели поменяются местами?
— Никогда я так не думал, — вспылил сын портного Бенце Когана.
— Так что, вообще угнетателей не будет?
— Вообще.
— Ну, это бабушкины сказки! Кто правит, тот и угнетает. Правду я говорю, Даниил?
— Не знаю.
В парикмахерскую неслышно спустилась Рохэ. Она молча дошла до дверей, взглянула под столик, под зеркальную стойку, снова вернулась назад, постояла, обвела горящим взглядом заведение, и от этого взгляда вдруг повеяло чем-то неотвратимым, почти осязаемым, как головешки на пожарище.
— Что вы ищете, Рохэ?
Мужской мастер Лео Паровозник кончил стричь Пинхоса и принялся вытряхивать простыню. Смирные волосы портняжки закружились в воздухе и полетели в сторону старухи, отрешенно разглядывавшей комнату.
— Садись, Даниил, — велел Лео, но у меня пропало всякое желание стричься. Мне захотелось поскорей убраться отсюда, чтобы больше не видеть в зеркале Рохэ, ее седые усы, разросшуюся бородавку под крючковатым носом, безумные глаза, сверкавшие зло и неумолимо.
— В другой раз забегу, — сказал я, не отваживаясь сесть в кресло.
Постриженный Пинхос многозначительно посмотрел на меня, расплатился и вышел из парикмахерской, оставив после себя запах тайны и дешевого одеколона, который мужскому мастеру Лео Паровознику привозили из города дочери балагулы Цодика, любившие больше всех в местечке душиться и неравнодушные к парикмахерам.
— Садись, садись, — насильно усадил меня Лео, накрыл простыней, и я почувствовал облегчение от ее хрусткой и холодной свежести.
— Она искала вывеску? — спросил я у Паровозника, когда Рохэ наконец вышла.