Свечи на ветру
Шрифт:
— Нет. Вывеска стоит в сенях. С ней это и раньше бывало.
— Что?
— Ходит по дому и ищет. Спрашиваешь ее — молчит или чушь городит. Позавчера, например, такое брякнула: справедливости ищу. Ты слышал, справедливости. А в судный день и того хлеще: ищу, говорит, смерти.
— Может, она спятила?
— Не мое счастье, — вздохнул мужской мастер. — Она в полном уме.
— И ты не боишься?
— А чего мне бояться? Ее дом, пусть ищет. Не моей же она смерти ищет. А справедливости под крышами нашего местечка никогда не было. И не будет. Ты лучше расскажи, сколько долларов оторвал.
— Немного.
— Скромничаешь! —
— Возможно.
— Да я за такие деньги сам бы умер.
— Ты и скажешь!
— Будь я сыном этого корчмаря, я бы его прах развеял по ветру, а доллары вложил в более доходное дело, чем могила. Что ты намереваешься с ними делать? Мой совет: положи их в банк, пусть растут проценты… Готово. С тебя доллар, счастливчик!
Я встал, посмотрел в зеркало и увидел в нем Пинхоса, расхаживавшего около парикмахерской и как будто ждавшего кого-то.
— До свиданья, Лео! — сказал я.
— Не забудь курицу.
Я вытащил из-под столика курицу и вышел на улицу.
Когда я поравнялся с Пинхосом, он неожиданно сказал:
— Сыну Саула Клейнаса не к лицу водиться с такими, как Лео Паровозник.
— А с кем же мне водиться?
— С Пранасом Семашкой или Борухом Дудаком. Они парни рабочие, сознательные, кое-чему научить могут. Зря ты их сторонишься. По синагоге шастаешь, со служкой беседы ведешь. Так ты, пожалуй, совсем в старика превратишься.
— А может, я уже превратился? Лучше скажите, чего вам от меня надо?
— Твой отец был светлым человеком. И добрым.
— С кем?
— Со всеми. Кроме недругов.
— Разве бабушка была его недругом?
— Он и с твоей бабушкой был добрым. Просто она его не понимала.
— Добро все понимают. Даже собаки.
— Ух ты! Ты, оказывается, крепкий орешек. Молодец!
Мы незаметно свернули к пустынной рыночной площади, по которой бродил наш местечковый сумасшедший Беня Цукерман и высоким, нестареющим голосом выкрикивал:
— Многая лета! Многая лета! Ура! Ура! Ура!
Увидев нас, Беня бросился к Пинхосу, схватил его за рукав и, растягивая рот в широкую и жуткую гримасу, завопил:
— Ваше императорское величество! Солдат восьмого стрелкового полка… Вениамин Цукерман! Разрешите помочиться!
И, не дождавшись императорского разрешения, расстегнул ширинку и принялся поливать и без того желтый от конской мочи снег.
— Несчастный, — сказал Пинхос.
Некоторое время мы шли молча. Пинхос держался за рукав, как за кровоточащую рану, а я смотрел на его бледное, словно припорошенное снегом лицо и вспоминал разговор в избе рыбака Виктораса, городские папиросы незнакомца, привезшего мне отцову фотографию, замасленные карты и рот хозяйки, из которого несло тленом.
— Надвигаются исключительно важные события, — наконец заговорил Пинхос. — Скоро вся власть перейдет в руки тех, кто трудится. Пора выбрать баррикаду.
— А что это такое — беррикада?
— Тебе надо учиться, — сказал Пинхос. — Сколько ты прожил на кладбище?
— Почти три года.
— Многовато. Но ты потерпи немножко. Скоро мы тебя оттуда заберем.
— Кто меня заберет?
— Мы, — сказал Пинхос,
и я как ни силился, никого, кроме рыбака Виктораса и незнакомца, курившего городские папиросы, при этих словах не мог вспомнить.— Ну, я с тобой заболтался, — сказал Пинхос.
Он ждал от меня ответа, и я ответил:
— Привезите вашу штуковину. Я ее похороню на время. А вы мне пальто сошьете?
— Пальто шьет мой отец.
— А вы что делаете?
— То же, что и твой отец, — улыбнулся сын портного.
— Риву и Люцию, да?
Эти слова я знал назубок. Бабушка повторяла их всякий раз, когда у нее спрашивали, чем занимается ее Саул.
— Мой сын делает Риву и Люцию.
— Революцию делают массы, — сказал Пинхос, и улыбка согрела его исхудалое лицо. — Когда-нибудь ты поймешь. Держись поближе к Пранасу или Дудаку. Они объяснят тебе.
Объяснить-то они объяснят, но кто сошьет мне пальто?
Авигдор пришел на другой день, под вечер, когда ранние зимние сумерки обволакивают землю и на растревоженный заботами и враждой мир нисходят благодать и умиротворение. Не слышно ни карканья ворон, ни собачьего лая. Тихо. Так тихо, будто все затаилось в ожидании чего-то необыкновенного, будто вот-вот по хрусткому снегу явится мессия или какой-нибудь другой чудотворец — люди ведь никогда не перестают ждать чуда. Наверно, тем они и отличаются от деревьев. Разве деревья не работают? Работают. Растут, едят, ссорятся, засыпают и видят деревянные сны. Что снится той сосне возле сарая? Может, она видит себя лодкой, плывущей по зеркальной речной глади? А может, старушечьей клюкой, стучащей не о мостовую, а в чье-то сердце?
— Что снится той сосне возле сарая? — спросил я у Авигдора, но он только расплылся в улыбке, и от нее покой за окном показался еще более пророческим.
Курица была сварена, сложена в сундучок. Я объяснил Авигдору, как напоить лошадь. Он закивал большой головой и, не раздеваясь, лег на Иосифову кровать. Лег и захрапел. Такого храпа я сроду не слышал. Казалось, перемалывают камни.
Авигдор спал и мстил во сне богу за немоту.
Как я услышал за окнами скрип саней, я и сам не знаю. Видно, глухонемой переворачивался на другой бок и сделал передышку.
Сани подкатили к самому порогу.
— Рыбу просили? — раздался за окном мужской голос, и чье-то лицо прильнуло к стеклу.
Я накинул на плечи кожушок и вышел на крылечко. В темноте я узнал Виктораса и Пранаса.
— Ты один? — спросил рыбак, вглядываясь в темноту.
— Я и глухонемой Авигдор, — ответил я. — Не на кого дом оставить. Я еду в город.
— А рыба не протухнет? Нет? Погреб у тебя есть? — процедил Викторас.
— Есть.
— Тащи фонарь.
Я вынес фонарь. Викторас и Пранас взяли мешок и потащили к сараю.
— Кроме тебя, кто-нибудь спускается сюда?
— Только мыши, — сказал я.
— Мыши — это хорошо, — сказал рыбак Викторас. — Присвети.
Я присветил ему.
— Тут никому в голову не придет искать, — сказал Викторас и вывалил из мешка рыбу. В зыбком свете фонаря она походила на причудливые драгоценные камни, отливавшие то золотом, то серебром.
— Жарь и кушай на здоровье, — сказал Викторас. — Хорошему человеку не жалко.
Он приподнял ляду и спустил мешок вниз. Что-то грохнуло.