Свечи на ветру
Шрифт:
Через некоторое время стук прекратился, и я подумал, будто мне пригрезилось, но на всякий случай решил одеться, накинул на себя кожушок, сослепу влез в сапоги и вышел в утро.
Под окнами переминались с ноги на ногу наш новый местечковый полицейский Туткус, присланный из города, и солдат с английской винтовкой, такой же усталый, как те, которые в полной воинской выкладке брели вдоль железнодорожной насыпи. Он-то и стучал прикладом в ставню.
— Ты чего так долго дрыхнешь? — проворчал наш новый местечковый полицейский. — Совсем нас заморозить
Он был краснолицый, с маленькими подслеповатыми глазками и рыжими усами, гусеницей проползшими под мясистым носом. В отличие от Порядка, в котором ничего полицейского на вид не было, в Туткусе каждая мелочь говорила о силе, и даже живот, стянутый ремнем, внушал страх — на расстоянии двух шагов раздавалось недоброе урчание.
Неужели они пронюхали про мешок, спрятанный в погребе?
— Кто-нибудь за последние сутки приходил на кладбище? — осведомился Туткус.
— Никто, — сказал я.
— Так-таки никто?
— Глухонемой Авигдор, — сказал я, косясь на солдата.
— Ты сбои жидовские штучки брось, — предупредил меня наш новый полицейский. — Мы не в бирюльки пришли играть.
Солдат глянул на меня с сочувствием, словно пожалел о моей лжи, хотя насчет Авигдора я говорил правду, чистейшую правду. Но им нужна была другая правда, про мешок, спрятанный в погребе. Ее-то они из меня не выудят. Не такой уж я дурак. Я знаю, чем это пахнет.
— Яблочко от яблони недалеко падает, — сказал Туткус, расстегнул шинель и приказал: — Веди!
— Куда? — вздрогнул я.
Солдат легонько подтолкнул меня своей заиндевелой английской винтовкой.
Я шел, и от прикосновения приклада во мне что-то обрывалось и падало в снег. Что они задумали? Куда и зачем меня гонят?
Мы бессмысленно брели по кладбищу, Туткус оглядывался по сторонам, солдат прикладом пробовал прочность надгробий, и эхо вторило каждому удару, как стон потревоженных покойников.
— Кто тут зарыт? — спросил наш новый местечковый полицейский, тыча в желтый бугорок на снегу.
— Ешуа, — сказал я. — Корчмарь.
— В чем он был одет?
— Ни в чем, — ответил я. — У нас не хоронят в одежде.
— У них все шиворот-навыворот, — сказал Туткус. — Они тебе мигом танкиста в корчмаря перекрасят.
— Вряд ли его похоронили в стеганке, — заметил солдат и пнул сапогом в бугорок.
— Там ящик с пеплом, — сказал я. — Его привезли из Америки. Спросите у раввина. Он вам скажет.
— Все вы одна шайка, — устало произнес Туткус. — Вам что пятиконечная, что шестиконечная звезда — один черт. А нам за вас отдуваться! Нам из Москвы ультиматумы шлют и требуют, чтоб мы вернули его живым и здоровым.
— Корчмаря Ешуа?
— Не прикидывайся дурачком.
— Кого же? — осмелел я.
— Монгола какого-нибудь или такого, как ты… с укороченным. — Туткус грязно выругался, и ругань его развеселила. — Небось, сами его и прикончили. В Литве думаете о России, в России об Америке, а в Америке о своей Палестине. Двурушники!
— Если вы ищете русских, господин полицейский, то их на кладбище нет. Они
в пуще.— Мудрец, — бросил Туткус. Он вдруг сник, запахнул шинель и обратился к солдату:
— Рыть будем?
— Не стоит, — сказал солдат. — Парень не лжет. Может, заглянем в избу?
— В избе труп держать не будут. Есть еще сарай.
Душа у меня ушла в пятки.
— Давайте для очистки совести, — согласился солдат.
— Темно, как в преисподней, — сказал Туткус, когда мы вошли в сарай.
Солдат штыком разворошил сено.
Лошадь спокойно смотрела на него, на Туткуса, и ее спокойствие только усиливало мою тревогу.
— А там у тебя что? — спросил наш новый местечковый полицейский и ткнул в крышку погреба.
— Погреб, — сказал я.
— Открой.
Превозмогая страх, я поднял ляду, и Туткус спустился по прогнившей лестнице вниз. Он нашарил в кармане спички, зажег одну, потом другую, поднес к заплесневелой стене и вдруг отпрянул:
— Тут кто-то есть!
— Это моя бабушка, — сказал я.
— Чучело деревянное, — проворчал Туткус. — Всякую дрянь держат.
— Бабушка — не дрянь, — сказал солдат. — Бабушка — есть бабушка.
Он снова глянул на меня с сочувствием, вскинул на плечо английскую винтовку и первым вышел из сарая.
— Они его, должно быть, под лед пустили, — предположил Туткус и потопал за солдатом со двора.
Неужели, пронзило меня, кто-то на самом деле убил младшего лейтенанта Когана? Неужели его никогда не дождутся в Тобольске отец-актер и мать, считающая непонятно чьи деньги?
Если бы не Юдифь, я, пожалуй, махнул бы в пущу и, скрывшись за деревьями, подсмотрел бы: жив танкист или нет. Но я боялся прозевать ее. Вдруг придет, а меня дома нет. В конце концов младший лейтенант Коган мне ни сват, ни брат, пятая вода на киселе. А Юдифь?
После ухода Туткуса и солдата я принялся надраивать избу, чистить ее, мыть, проветривать.
Хорошо летом, когда с девчонкой можно встретиться где угодно: и на мосту, и под мостом, и на плотах, и в роще, и даже во дворе мебельной фабрики за высокими штабелями дров, где полно мягких и пахучих опилок. На них-то, говорят, и опозорилась Соре-Брохе, жена глухонемого Авигдора.
Летом с девчонкой хорошо, а зимой сплошное наказание. На холоде не разгуляешься, в тепле не посидишь: отовсюду тебя гонят: то взглядами, то насмешками. Единственное место — трактир. Но попробуй замани туда свою милую, ни за что не пойдет.
Семь потов с меня сошло, пока я соскреб скорбную грязь, въевшуюся в половицы кладбищенской хаты: никому не приходит в голову вытирать в дни похорон ноги — каждый входящий занят мыслями о смерти.
Я вытащил из комода широкую, успевшую в нем состариться скатерть и застелил стол — тот самый стол, на котором отпевали всех евреев местечка.
Скатерть была в больших и ярких цветах. Они багровели под бревенчатым потолком, и от их выцветшей, но все еще праздничной расцветки все вокруг посветлело и замерло не в скорбном, а радостном ожидании.