Свечи на ветру
Шрифт:
Что мы все значим без любви?
Я смотрел на скатерть, и цветы колыхались на ней, как живые, и обдавали меня своим пряным ароматом.
Придет день, думал я, утихнет рев самолетов, грохот танков, улягутся страсти, исчезнет вражда, сгинут деньги, и на свете восторжествует любовь и справедливость. Каждый будет рассчитываться с каждым не литами, не долларами, а любовью. Каждый будет платить каждому не золотом, не серебром, а справедливостью. И не будет на земле выше и достойней платы.
Придет день.
А пока я думал о том дне, пока смотрел на колыхающиеся
— Несчастье! Несчастье! Запрягай, Даниил, возок. Пока полиция не вмешалась. Хотя у нее и без Рохэ дел по горло. Третий день аресты идут.
— Причем тут полиция? Причем тут Рохэ?
— Больше нет Паровозника.
— Как нет?
— Поторапливайся! Поторапливайся, голубчик. Паровознику уже не поможешь, а старуху жалко.
— Вы можете объяснить мне толком, что случилось?
— Могу, могу, — заикался служка. — Ради бога, побыстрей! Нельзя терять ни минуты. Доктор два часа возился с ним, но все напрасно.
— Лео умер?
— Если бы умер!
— Повесился?
— Если бы повесился! Ты еще не одет?
Мне вдруг захотелось подойти к Хаиму, взять его за грудки и вытрясти из него бестолковость и страх. Я никак не мог связать воедино усатую Рохэ, полицию, доктора Гутмана и мужского мастера Лео Паровозника, с которым случилось какое-то неслыханное несчастье.
— И где только она раздобыла это зелье? Господи, господи, — запричитал Хаим.
— Она его отравила?!
— Неужели ты сразу не понял? — вдруг обиделся Хаим.
— Не может быть, — прошептал я, почувствовав, как лоб покрывает холодная испарина. — Не может быть.
— Сарра… ну та… немка… которая живет у вас… Пошла одалживать у Рохэ мясорубку, а он на полу лежит… как покойный Арон Дамский… А лицо его вывеской прикрыто… Немка сняла вывеску и бросилась со всех ног бежать… Она во всем и виновата.
— Сарра?
— Ну да, — сказал служка. — Надо было не домой бежать, а прямо к доктору. Пока она мужу рассказывала, пока тот бегал к Гутману, бедняга и дух испустил. Я уже договорился со всеми, обмоем его, завернем в простыню и зароем. А то как начнется! Как начнется!
— Что начнется?
— То да сё, — пробормотал Хаим. — Понял?
— Понял, — сказал я. — Но прежде чем поехать за Лео, надо вырыть яму.
— Потом выроешь. Пусть он у тебя на столе полежит. Дома его держать опасно. Нагрянет полиция, пойдут расспросы, и конец. Рохэ жалко.
— А мне ее ничуть не жалко.
— Она слишком стара для каторги, — сказал служка. — Запрягай!
Я запряг возок, и мы с Хаимом поехали в местечко, в парикмахерскую моего первого учителя господина Арона Дамского, где на полу лежал мужской мастер Лео Паровозник.
Я все еще отказывался верить в его смерть. Мне всегда казалось, что мужской мастер Лео Паровозник создан для долгой и суматошливой жизни. Уж в чем я никогда не сомневался, это в том, что он переживет усатую Рохэ и в один прекрасный день завладеет парикмахерской, женится на какой-нибудь перезрелой девице вроде сестры резника Леи и, если
и умрет, то не иначе, как защищая свое брюшко и вывеску, свои зеркала и убеждения.Утомленный долгим рассказом, служка Хаим всю дорогу молчал, кутался в свое стародавнее пальто и виновато глядел на высокое, всегда праведное небо. Лицо Хаима не выражало ни скорби, ни озабоченности, а только нетерпение — конечно, он не сам торопился к господнему престолу, а хотел как можно скорей переправить туда мужского мастера Лео Паровозника.
Трясясь в возке, я вспомнил свое последнее посещение парикмахерской, глаза усатой Рохэ, рыскавшей из угла в угол и что-то искавшей, наверно, то самое зелье, которое она дала своему нахлебнику и приживале.
— Боже милостивый! — сказал служка, когда мы подъехали к парикмахерской и поднялись на крыльцо. — Она до сих пор не завесила зеркала.
Мертвый мужской мастер Лео Паровозник лежал на сдвинутых стульях, в белом халате, из-под которого выпирало его брюшко. Напротив сидела Рохэ и смотрелась в зеркало. Изредка она брала ножницы и что-то подстригала у себя за ухом. Их скрежет был невыносим.
— Надо бы завесить зеркала, — тихо произнес Хаим.
— Надо бы, — отозвалась Рохэ. — Но нечем. Он все украл у меня. Все.
И снова заскрежетала ножницами.
То ли от скрежета, то ли от вида посиневшего Лео Паровозника, то ли от спокойной рассудительности служки меня стошнило. Я закрыл рукой рот и загнал тошноту внутрь, в желудок.
Хаим сбросил с себя пальто, подошел к зеркалу и попытался было его завесить. Пальто соскользнуло и потянуло за собой пустую мыльницу, машинку и пузырек с одеколоном.
Пузырек разбился, и по комнате поплыл терпкий запах ремесла.
— А простыня у вас найдется? — тормошил служка Рохэ.
— Все простыни наверху, — ответила она. — Но я их вам не дам.
— Нельзя хоронить голого! — возмутился Хаим.
— Почему? — не шелохнулась Рохэ.
— Я потом вам откуплю простыни, — сказал я, стараясь не глядеть на покойника. Мой взгляд был прикован к вывеске, к той самой, которую я соорудил для Лео и которую он не успел водрузить над домом, как государственный флаг в день независимости. Вывеска валялась под стульями, и оттуда, снизу, голова английского министра, его пышные волосы, зачесанные на прямой пробор, его белые зубы казались обрывками какого-то сна, а от крупной размашистой надписи «Мужской мастер Лео Паровозник» веяло не краской, а надгробным камнем.
В парикмахерскую вошли глухонемой Авигдор и Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. С ними, видно, и договаривался служка.
— Вы все, наверно, думаете, что это я его… — чуть слышно сказала Рохэ.
— Никто ничего не думает, — заверил ее Хаим. — Просто человек не то съел.
— Он всегда много ел. И без разбору. Он и меня хотел съесть. Но подавился. Заберите его отсюда. От него воняет злом.
И Рохэ снова уставилась в зеркало, и снова заскрежетала ножницами.
— Другие придут прямо на кладбище, — заявил Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. — Давайте его вынесем.