Свечи сгорают дотла
Шрифт:
Мальчики с первой минуты были неразлучны, как однояйцевые близнецы в утробе матери. Им не надо было для этого «заводить дружбу», как это бывает промеж одногодков, — с помощью смешных и торжественных обрядов, со страстной важностью, как это бывает, когда между людьми возникает желание, бессознательно, в искаженной форме, когда человек впервые хочет отобрать у мира тело и душу другого человека, чтобы тот принадлежал ему и только ему.
В этом весь смысл любви и дружбы. Дружба их была серьезна и бессловесна, как любое большое чувство на всю жизнь. И, как в любом большом чувстве, в нем таились прямодушие и чувство вины. Нельзя безнаказанно забрать кого-то у всех остальных.
Оба с первой минуты знали, что эта встреча — на всю жизнь. Венгерский мальчик был тоненький и хрупкий, в тот период его каждую неделю осматривал врач — боялись за легкие. По просьбе директора училища, моравского полковника, капитан приехал в Вену для долгой беседы с врачами. Из всего ими сказанного он понял лишь одно слово — «опасность». Мальчик, по их словам, не был болен, просто склонен к заболеваниям. «Есть опасность», — говорили они, не уточняя. Гвардии
— Опасность есть, говорят, — повторял после ужина отец больше для себя и закуривал толстую черную сигару. — Хочешь — можешь вернуться домой. Но я бы предпочел, чтобы ты никаких опасностей не боялся.
— Я не боюсь, папа, — отвечал сын. — Но Конрад пусть всегда будет с нами. У него родители бедные. Пусть он летом приедет к нам.
— Он тебе друг? — спрашивал отец.
— Да.
— Тогда и мне друг. — Капитан произносил это со всей серьезностью.
Отец тогда носил фрак, рубашку с рюшами, в последние годы форму он уже никогда не надевал. Сын слушал его с облегчением. Отцовским словам можно было верить. Куда бы они ни ходили в Вене, отца всюду узнавали — у перчаточника, в ателье, где шили рубашки и костюмы, в ресторанах, где напыщенные метрдотели царили над столами, на улице, где ему с радостью махали из экипажей мужчины и женщины.
— Вы пойдете к императору? — спросил мальчик отца за день до отъезда.
— К королю, — строго, голосом, не терпящим возражений, поправил сына капитан.
Потом добавил:
— Никогда к нему больше не пойду.
Мальчик понял, что между отцом и императором что-то произошло. В день отъезда он представил отцу Конрада. Вечером накануне засыпал с замиранием сердца: все это было похоже на помолвку. «При нем нельзя говорить о короле», — предупредил он товарища. Но отец был великодушен — настоящий благородный господин. Достаточно было одного рукопожатия, и Конрад стал членом семьи.
С этого дня мальчик стал меньше кашлять. Теперь он был не один. Одиночество среди людей — вот чего он не переносил.
Воспитание, принесенное им в крови из дома, из леса, из Парижа, из материнской нервозности, предписывало, что человек никогда не говорит о том, что причиняет ему боль, но безмолвно ее терпит. Самое разумное — вообще не говорить, так он усвоил. Но жить без любви не мог, это ему тоже досталось в наследство. Вероятно, мать-француженка привнесла в семью желание показать кому-то свои чувства. В семье отца о подобных вещах не говорили. Мальчику нужен был кто-то, кого можно было любить, — Нини или Конрад, и тогда у него не было температуры, он не кашлял, бледное узкое лицо разгоралось румянцем воодушевления и доверия. Они с Конрадом находились в том возрасте, когда у мальчиков еще не выражен пол, они словно бы не определились. Мягкие светлые волосы, которые он ненавидел, считая слишком девичьими, парикмахер выстригал их под ноль каждые две недели. Конрад был более мужественным, более спокойным. Перед ними открылось детство, и они уже не боялись этого периода, ведь они не были одиноки.
На исходе первого совместно проведенного лета, когда мальчики сели в коляску ехать обратно в Вену, французская бабушка, стоя в дверях замка, наблюдала за отъезжающими. После с улыбкой сказала Нини:
— Наконец-то удачный брак.
Но Нини в ответ не улыбнулась. Мальчики каждое лето приезжали вместе, потом стали вместе проводить в замке рождественские праздники. У них все было общее — одежда, белье. В замке им устроили общую комнату, они одновременно читали одни и те же книги, вместе открывали для себя Вену, лес, чтение, охоту, верховую езду и военные доблести, светскую жизнь и любовь. Нини испытывала страх, даже, возможно, некоторую ревность. Дружба длилась уже четыре года, мальчики начали избегать мира, у них появились тайны. Их связь становилась все глубже, все теснее. Генерал гордился Конрадом, был рад всем его продемонстрировать, точно произведение искусства, шедевр, и в то же время прятал ото всех, боялся, как бы у него не забрали того, кого он любит.
— Слишком это все, — говорила Нини матушке. — Настанет день, и он уйдет, тогда Хенрик будет сильно страдать.
— В том и есть предназначение человека, — отзывалась матушка, рассматривая в зеркале свою увядающую красоту. — Приходится терять того, кого любишь. Кто не в состоянии это вынести, не страшно, значит, он не вполне человек.
В училище над этой дружбой смеялись недолго; все привыкли к ней, как к природному феномену. Их даже называть стали общим именем, как супругов, — «Хенрики». Но над самой дружбой не насмехались. Было что-то в их отношениях. Нежность, серьезность, безусловность, нечто роковое, и это свечение обезоруживало даже стремление поиздеваться. Такие отношения с завистью чувствуют в любом людском обществе. Люди ничего не жаждут больше, чем искренней дружбы. Безнадежно желают ее. Остальные мальчики находили отдушину в учебе, в гордости за происхождение, в разгуле, в телесном совершенствовании
или в преждевременных бездумных и болезненных любовных приключениях. Дружба Конрада и Хенрика мерцала в этом человеческом хаосе светом какого-нибудь целомудренного средневекового обета. Ничто не случается так редко промеж молодых людей, как бескорыстное влечение, когда один от другого не ждет ни помощи, ни жертвы. Молодость всегда надеется на жертву со стороны тех, кому вверяет свои надежды. Эти же двое чувствовали, что пребывают в некоем не имеющем названия, чудесном и полном благости состоянии жизни.Нет ничего нежнее такой связи. Все, что потом даст жизнь, изысканные или вульгарные желания, сильные чувства, роковые узы страсти, будет грубее, бесчеловечнее. Конрад был серьезен и скромен, как всякий настоящий мужчина, даже если ему десять лет. Когда у мальчиков начался переходный подростковый возраст, они с отчаянной лихостью принялись препарировать тайны жизни взрослых. Конрад взял с Хенрика клятву, что оба они будут жить честно. Клятву эту они держали долго. Что было непросто. Каждые две недели мальчики исповедовались, вместе составляли реестр грехов. Кровь и нервы разгорались желанием, в моменты смены времен года мальчики становились бледными и падали в обморок.
Но жили они чисто, как будто дружба, волшебным плащом укрывшая их молодые жизни, заменяла им то, что терзало остальных, любопытных и беспокойных, и гнало их в туманные темные пределы жизни.
Оба строго следовали уставу, предписанному столетиями практики и опыта. Каждое утро, обнажившись по пояс, в масках, забинтовав руки, они час фехтовали в гимнастическом зале. После катались верхом. Хенрик был хорошим наездником, а Конрад отчаянно пытался удержать равновесие на лошади и не упасть, тело его было лишено наследственной памяти. Хенрику учеба давалась легко, Конраду — с трудом, но выученное из него было уже не выбить, он держался за него с судорожной решимостью, словно знал: кроме этого имущества ничего у него в мире нет. Хенрик непринужденно вращался в свете с небрежностью и превосходством человека, которого ничто уже в этом мире не способно удивить. Конрад вел себя зажато, всегда по правилам. Как-то летом юноши поехали в Галицию к родителям Конрада. Они тогда уже были молодые офицеры. Барон — старый, облысевший и покорный человек, измученный сорокалетней службой в Галиции и неутоленными светскими амбициями польской дворянки-жены, — с раболепной поспешностью пытался развлечь молодых господ. В городе, с его старинными башнями, колодцем посреди квадратной площади, темными сводчатыми покоями, не хватало воздуха. И люди в этом городе — украинцы, немцы, евреи, русские — жили в состоянии задавленного властью и приглушенного хаоса, как будто в темных и затхлых квартирах этого города постоянно что-то вызревало — революция или просто какое-то жалкое, болтливое недовольство, или и того меньше; духота и ажитация караван-сарая и выжидательное настроение пронизывали здесь дома, площади, всю жизнь. Только церковь спокойно возвышалась своими мощными башнями и широкими сводами на фоне этого бормочущего, визжащего, шепчущего хаоса, будто в прошлом кто-то провозгласил в городе закон, нечто окончательное и неизменное, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мальчики жили в гостинице, поскольку в квартире барона были всего три небольшие комнаты. В первый вечер после обильного ужина с жирным мясом и тяжелыми ароматными винами, который старый чиновник, отец Конрада, и его мать, печальная полька, разрисованная фиолетовыми и красными тенями, как попугай, устроили в своей убогой квартире с таким грустным энтузиазмом, будто счастье редко приезжающего домой сына зависело от качества блюд, — молодые офицеры, перед тем как лечь спать, долго сидели в темном углу галицийского ресторана, украшенного пыльными пальмами. Пили тяжелое вино венгерских предгорий, курили и молчали.
— Теперь ты их видел, — сказал Конрад.
— Да, — отозвался сын гвардии капитана с сознанием вины.
— Значит, понимаешь, — продолжил Конрад серьезно и кротко. — А теперь подумай, что здесь делается ради меня на протяжении последних двадцати двух лет.
— Понимаю, — ответил генерал, и что-то у него в горле сжалось.
— Каждая пара перчаток, которую мне положено надеть, когда мы вместе отправляемся в театр, происходит отсюда.
Если мне нужна сбруя, они три месяца не едят мяса. Если я на вечере оставляю чаевые, отец неделю не курит сигары. И так продолжается двадцать два года. И всегда все было. Где-то далеко, в Польше, на границе с Россией, есть поместье. Я его ни разу не видел. Оно принадлежало матери. Из этого поместья все и вышло: форма, деньги за учебу, театральные билеты, букет, который я послал твоей матери, когда она была проездом в Вене, плата за экзамены, расходы на дуэль, когда мне пришлось биться с баварцем. Двадцать два года, до последнего гвоздя. Сначала продали мебель, потом сад, землю, дом. Потом свое здоровье, комфорт, покой, старость, мамино честолюбие, шанс добавить еще одну комнату в этом вшивом городишке, обставить гостиную нормальной мебелью и хотя бы иногда принимать гостей. Понимаешь?
— Прости, — взволнованно произнес генерал и побелел.
— Я на тебя не сержусь, — голос друга звучал очень серьезно. — Просто хотел, чтобы ты знал и хоть раз увидел. Когда баварец вытащил саблю и набросился на меня, размахивая ею без разбору, в приподнятом настроении, будто разруби мы сейчас друг друга из глупой гордости на кусочки, вышла бы отличная шутка, у меня перед глазами встало мамино лицо, как она каждое утро идет на рынок сама, чтобы кухарка не обманула ее на два филлера, ведь к концу года из этих двух филлеров выйдет пять форинтов и она сможет прислать их мне в письме… И тогда я попросту не смог убить баварца, который хотел причинить мне зло из пустой гордости и не знал, что каждая царапина на мне — смертный грех против двух человек, принесших мне в жертву свои жизни в Галиции без единого слова. Когда я оставляю чаевые лакею у тебя в доме, я трачу что-то из их жизни. Так жить очень тяжело, — закончил Конрад и покраснел.