Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свечи сгорают дотла
Шрифт:

Та «инакость», о которой говорил отец, когда Конрад и графиня играли «Полонез-фантазию», сообщала Конраду власть над душой друга.

В чем состоял смысл этой власти? В каждой человеческой власти есть едва заметное презрение к тем, кем она правит.

Мы лишь тогда можем совершенно властвовать над человеческими душами, если знаем, понимаем и очень деликатно презираем тех, кто вынужден предать себя этой власти. Все эти ночные беседы в Хитцинге со временем стали звучать и резонировать как беседы воспитателя и ученика. Как любой человек, которого склонность и обстоятельства раньше времени вынуждают к одиночеству, Конрад говорил о мире с легкой издевкой, немного свысока и в то же время с неизбывным интересом, словно все, что можно было представить там, на дальнем берегу, могло интересовать лишь детей и существ еще менее сведущих, чем дети. Но в его голосе все равно чувствовалась ностальгия: молодость всегда ощущает ностальгию, она вечно стремится к подозрительной, равнодушной и пугающей

родине, чье имя — мир. И когда Конрад очень дружелюбно и снисходительно, шутливо и небрежно высмеивал сына капитана за все, что тот испытывал в миру, в его словах можно было услышать неутоленное желание.

Так они и жили в сверкающем преломлении света юности, играя роль, которая в каком-то смысле превратилась в ремесло, но в то же время придавала жизни серьезное напряжение и внутренний стержень. Женские ручки тоже порой стучались в дверь квартиры в Хитцинге — нежно, настойчиво и радостно. Так однажды постучалась Вероника, танцовщица, — вспомнив это имя, генерал потер глаза, будто человек, очнувшийся после глубокого сна и теперь рассеянно предающийся воспоминаниям. Да, Вероника. Потом Ангела, молодая вдова полкового врача, более всего любившая скачки. Но нет, все-таки Вероника, танцовщица. Она жила в мансардах старого-престарого дома на улице, что называлась «У трех подков», в мастерской, которую никогда не удавалось как следует протопить.

Но жить она могла только там, в студии, где пространство позволяло ей оттачивать шаги и повороты. Звеняще пустой зал украшали пыльные макартовские букеты и изображения животных, оставленные владельцу прежним жильцом, художником из Штирии. Больше всего этому художнику нравилось рисовать овец: из каждого угла зала на зрителя смотрели грустные овцы своими вопрошающими и водянисто-пустыми звериными глазами. Здесь и жила танцовщица Вероника, среди пыльных занавесок и старой мебели с потертой обивкой. Еще на лестнице можно было почувствовать сильные ароматы розового масла и французской воды. Однажды летним вечером они втроем отправились ужинать. Генерал сейчас вспомнил об этом так отчетливо, словно разглядывал с лупой картину. Ужинали в ресторанчике в лесу, в окрестностях Вены. Туда ехали в коляске через душный, пахнущий листвой лес.

На танцовщице была флорентийская шляпа с широкими полями, белые вязаные перчатки до локтя, приталенное зауженное платье из розового шелка и черные шелковые ботиночки до щиколотки. Она была безупречна даже в своем дурновкусии. Нетвердо ступала по каменистой дорожке среди листьев, словно каждый шаг по земле, ведший ее к реальной жизненной цели, например к ресторанчику, был недостоин ее ножек. Точно так, как не следует бренчать застольные песни на струнах скрипки Страдивари, так берегла она свои ноги, шедевры, единственной целью и смыслом которых мог быть только танец, преодоление законов земного тяготения, разрыв печальной скованности тела. Ужинали во дворе дома, где стены были увиты диким виноградом, при свечах, спрятанных в стеклянные колбы. Пили легкое красное вино, молодая женщина много смеялась. Когда возвращались домой ночью, при свете луны, со склона холма из глубины коляски увидели город, сверкающий в белом свете. Вероника самозабвенно обняла обоих молодых людей. То был миг счастья, забытья, бытия. Вдвоем молча проводили домой танцовщицу, поцеловали ей на прощание ручку у дверей старого разваливающегося дома. Вероника. И Ангела с лошадьми. И все остальные с цветами в волосах протанцевали мимо долгим хороводом, оставив после себя ленты, письма, цветы, забытые перчатки. Эти женщины привнесли в их жизнь первый экстаз любви и все, что означает любовь: желание, страх и смутное одиночество. Но за всем этим — за женщинами, ролью и миром — трепетало чувство, бывшее сильнее всего. Но это чувство знакомо лишь мужчинам. Оно называется дружба.

8

Генерал оделся. Проделал он это в одиночестве, нашел в шкафу парадный мундир, долго на него смотрел. Прошло уже лет десять, как он не надевал форму. Открыл ящик, достал награды, стал разглядывать ордена, хранившиеся в выложенных красным, зеленым и белым шелком коробочках. Перебирая бронзовые, серебряные и золотые регалии, видел плацдарм на Днепре, парадный смотр в Вене, прием в будапештской крепости. Генерал пожал плечами. Что дала ему жизнь? Обязательства и тщету. Рассеяно, подобно тому как игрок в конце серьезной игры загребает пестрые фишки, сгреб ордена обратно в ящик.

Генерал облачился в черное, повязал галстук-пике и влажной щеткой пригладил седые, торчащие щеточкой волосы. Последние годы он каждый вечер надевал этот строгий костюм, похожий на ризу священника. Подошел к письменному столу и украдкой по-старчески дрожащей рукой достал из кошелька маленький ключ, которым открыл длинный глубокий ящик. В тайном отделении ящика хранились разные предметы: бельгийский пистолет, перевязанная голубой лентой пачка писем, тоненькая книжечка в желтом бархатном переплете, на первой странице которой золотыми буквами было напечатано: Souvenir. Книжечку, тоже перевязанную голубой лентой с похожей печатью, генерал долго держал в руках. Затем уверенными движениями профессионала проверил пистолет. Это был старый револьвер

на шесть пуль. Все шесть были на месте. Небрежным движением генерал швырнул пистолет в ящик и снова пожал плечами. Обитую желтым бархатом книжечку опустил в глубокий внутренний карман пиджака.

Подошел к окну, раскрыл ставни. Пока он спал, в саду про шел ливень. Промеж деревьев гулял прохладный ветер, масляно блестели влажные листья платана. Смеркалось. Генерал неподвижно стоял у окна, скрестив на груди руки. Он смотрел на долину, на лес, на желтую дорогу в глубине пейзажа, на очертания города. Привыкший к дали глаз различил на дороге пылящую карету. Гость уже был на пути к замку.

Генерал следил за петляющей мишенью неподвижно, лицо его ничего не выражало, он прищурил глаз, как это делает охотник, когда прицеливается.

9

Когда генерал вышел из своей комнаты, уже пробило семь. Опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости, он медленными, но ровными шагами прошел по длинному коридору, связывавшему крыло замка, где располагались жилые комнаты, с большими залами, гостиной, музыкальным залом и салонами. Стены коридора были увешаны старыми портретами: предки, прапрадедушки и прапрабабушки, знакомые, те, кто когда-то здесь служил, полковые друзья, изображения некогда посещавших замок более знаменитых особ, заключенные в позолоченные рамы. В семье генерала бытовала традиция держать в замке домашнего живописца — обычно это были бродячие портретисты, но случались и художники с именем, вроде Ш-го из Праги, который провел в замке восемь лет во времена дедушки генерала и успел написать всех, кто оказывался перед мольбертом, включая мажордома и лучших лошадей. Прапрадедушки и прапрабабушки пали жертвами случайных мастеров кисти: стеклянными глазами смотрели они с высоты, облаченные в парадные одеяния. Затем следовали спокойные, серьезные мужские лица, современники капитана императорской гвардии, мужчины с усами на венгерский манер и закрученными в улитку локонами на лбу в торжественных черных камзолах или в парадной военной форме. Хорошее было поколение, подумал генерал, глядя на лица родственников, друзей и однополчан отца. Хорошее поколение, чересчур закрытые, правда, не умели удачно устроиться в обществе, гордые, но во что-то верили — в честь, в мужские добродетели, в молчание, в одиночество, в данное другому слово, в женщин тоже верили. А когда обманывались, молчали об этом. Большинство промолчали всю жизнь, восприняв долг и молчание как некую клятву. Ближе к концу коридора шли французские картины — французские дамы прежних эпох в пудреных париках, толстые иностранные господа с накладными волосами и чувственными губами, далекие мамины родственники, чьи лица выступали из фона голубых, розовых и жемчужно-серых оттенков. Чужие. Потом портрет отца в мундире капитана гвардии. И один из портретов матери — в шляпе с перьями, с хлыстом в руке она была похожа на цирковую наездницу. За ними на стене между портретами следовал пустой квадрат, бледно-серая полоса обрамляла белое пятно, указывая, что здесь когда-то тоже висела картина. Генерал прошел мимо пустого квадрата с неподвижным лицом. После уже висели пейзажи.

В конце коридора стояла няня в черном платье, на маленькой птичьей голове красовалась новенькая накрахмаленная наколка.

— Картины смотришь? — спросила она.

— Да.

— Хочешь, повесим обратно? — няня спокойно, со свойственной старикам прямотой показала на стену, туда, где раньше висело полотно.

— Сохранилась? — поинтересовался генерал.

Няня кивнула, мол, картина у нее.

— Нет, — решил он после небольшой паузы. Потом тихо добавил: — Не знал, что ты ее сохранила. Думал, сожгла.

— Какой смысл картины жечь. — Голос няни прозвучал тонко и резко.

— Нет. — Генерал произнес это таким доверительным тоном, каким можно разговаривать только с няней. — От этого ничего не изменится.

Оба повернулись к большой лестнице, заглянули вниз, где в вестибюле лакей и горничная ставили цветы в хрустальные вазы.

В последние несколько часов замок ожил, точно конструкция, которую начали устанавливать. Ожила не только мебель, освобожденные от летних полотняных чехлов кресла и кушетки, но и картины на стенах, массивные чугунные подсвечники, безделушки в стеклянных шкафчиках и на каминной полке. В сами камины положили дрова, чтобы развести огонь, — прохладный туман ночей на излете лета после полуночи накрывал комнаты вязким влажным покрывалом. Предметы будто разом обрели смысл, пытаясь доказать, что у всего на свете смысл появляется только в близости к человеку, в возможности стать частью его судьбы и действий. Генерал смотрел на просторный вестибюль, на цветы на столике перед камином, на то, как стоят кресла.

— Это кожаное кресло, — заметил он, — стояло справа.

— Ты так запомнил? — Няня моргнула.

— Да. Здесь, под часами, у огня сидел Конрад. Посредине, напротив камина — я во флорентийском кресле. Кристина сидела напротив меня в кресле, что привезла мать.

— Точно помнишь, — сказала няня.

— Да. — Генерал перегнулся через перила лестницы, посмотрел вниз. — В голубой хрустальной вазе стояли георгины. Сорок один год тому назад.

— Помнишь, это точно, — повторила няня и вздохнула.

Поделиться с друзьями: