Свечи сгорают дотла
Шрифт:
— Мне уже надоело, — говорит гость.
Он произносит эти слова равнодушно, ничего не подчеркивая.
— Вена. Знаешь, это слово было для меня камертоном. Достаточно было его произнести — Вена, — и будто ударил по камертону, а потом смотришь, что в этом звуке слышит твой собеседник. Я так людей проверял. Кто не мог отозваться — не мой человек. Ведь Вена была не просто городом, но и звуком, который человек либо вечно слышит в своей душе, либо нет. Это было самое прекрасное в моей жизни.
Я был беден, но не был одинок, ведь у меня был друг. И сама Вена была как друг. Я всегда слышал ее голос в тропиках, когда шел дождь. И в другие моменты. В тропическом лесу мне порой
— И что ты обнаружил сорок один год спустя? — повторяет свой вопрос генерал.
— Город, — Конрад пожимает плечами. — И перемены.
— Здесь, у нас, — заверяет его генерал, — ты хотя бы не разочаруешься. У нас мало что изменилось.
— Ты в последние годы не путешествовал?
— Совсем немного. — Генерал смотрит на пламя свечей. — Насколько требовала служба. Какое-то время думал оставить службу, как это сделал ты. Была такая минута. Думал, отправлюсь-ка и я — посмотреть мир, поискать, найти что-то или кого-то. — Старики не смотрят друг на друга: гость разглядывает хрустальный бокал, наполненный желтым напитком, генерал смотрит на колеблющийся свет свечей. — Но потом все же остался. Сам знаешь, служба. Человек становится черствым, упрямым. Я обещал отцу, что отслужу свой срок до конца. Потому и остался. В отставку я вышел рано, это правда. В пятьдесят мне доверили командование корпусом. Мне показалось, я для этого слишком молод. Тогда и подал в отставку. Меня поняли и отставку приняли.
— Дай вообще, — продолжает он, делая знак лакею, чтобы тот налил красного, — настало время, когда служба уже перестала быть мне в радость. Революция. Время перемен.
— Да, — откликается гость. — Об этом я слышал.
— Только слышал? А мы это пережили, — строго добавляет генерал.
— Наверное, не просто слышал, — поправляет себя его собеседник. — Семнадцатый, да. Тогда я во второй раз отправился в тропики. Работал в болоте с китайскими и малайскими кули. Китайцы — лучшие работники. Все проиграют в карты, но лучше их никого нет. Мы жили на болоте в самой чаще. Телефона не было. Радио тоже. В мире шла война.
Я тогда уже был гражданином Англии, но всем было понятно, что против собственной родины я сражаться не могу. Такие вещи они понимают. Поэтому я смог вернуться в тропики. Мы там не знали ничего, меньше всего могли знать кули. Но однажды в болоте, без газет и радио, там, где до всего добираться не одну неделю, мы вдруг перестали работать. В двенадцать часов дня. Безо всякой причины. Вокруг нас ничего не изменилось: условия работы, дисциплина — все было по-старому, даже питание. Ни плохое, ни хорошее. Какое возможно. Каким оно там должно быть. И вот в один прекрасный день в семнадцатом году в двенадцать часов дня все кули говорят, что больше работать не будут. Вышли из чащи — четыре тысячи кули, по пояс в грязи, торс голый, сложили на землю орудия труда: топоры, лопаты, — и сказали: «Хватит». Начали требования выдвигать. Чтобы у владельцев земли отобрали право дисциплинарного суда. Хотели, чтобы им повысили плату. Увеличили обеденный перерыв. Непонятно было, что в них перемкнуло.
Четыре тысячи кули у меня на глазах превратились в желтых и коричневых демонов.
После обеда я на лошади помчался в Сингапур. Там и узнал. Я был одним из первых на полуострове, кто это узнал.— Что ты узнал на своем полуострове? — спрашивает генерал, наклонившись вперед.
— Узнал, что в России началась революция. Человек, о котором тогда было известно только, что его зовут Ленин, в пломбированном вагоне вернулся на родину, а в чемоданах с собой привез большевизм. В Лондоне тоже узнали в тот же день, когда и мои кули — без телефона и радио, посреди болота в тропическом лесу. Это было непостижимо. Потом я понял. То, что для человека важно, он узнает и без телефона с телеграфом.
— Ты так думаешь? — интересуется генерал.
— Знаю, — спокойно отвечает гость. — Когда умерла Кристина? — спрашивает он без паузы.
— Откуда ты знаешь, что Кристина умерла? — ровным голосом задает вопрос генерал. — Ты жил в тропиках, сорок один год не бывал на континенте. Почувствовал, как кули революцию?
— Почувствовал? — переспрашивает гость. — Возможно.
Но она же не сидит здесь, с нами. Где она может быть? Только в могиле.
— Да, — отвечает генерал. — Кристина лежит в саду, рядом с теплицами. Как и хотела.
— Давно она умерла?
— Через восемь лет после того, как ты уехал.
— Через восемь лет, — повторяет гость, и бескровные губы с белыми искусственными зубами за ними беззвучно двигаются, точно жуют или считают. — В двадцать восемь лет. — Опять считает вполголоса. — Была бы жива, ей бы сейчас был шестьдесят один год.
— Да. Она была бы старухой, как и мы с тобой старики.
— От чего она умерла?
— Говорили, от опасного малокровия. Редкая болезнь.
— Не такая уж редкая, — со знанием дела уточняет Конрад. — В тропиках часто случается. Меняются условия жизни человека, и картина крови на это реагирует.
— Возможно, — говорит генерал. — Может, и в Европе часто встречается, когда у человека меняются условия жизни. Я в этом не разбираюсь.
— Да и я не очень. В тропиках, правда, с телом всегда что-то не так. Поневоле становишься знахарем. Малайцы тоже вечно какие-то заговоры бормочут. Значит, в тысяча девятьсот восемнадцатом умерла, — произносит он, наконец, ровным голосом, как человек, который до сих пор все ломал голову и высчитывал конечный результат. — Ты тогда еще служил?
— Да. Всю войну прошел.
— И какая она была?
— Война? — генерал смотрит на гостя близоруко и неподвижно. — Жуткая, как тропики. Особенно последняя зима, на севере. Туту нас в Европе тоже приключений хватает, — говорит генерал и улыбается.
— Приключения?.. Да, наверное. — Гость понимающе кивает. — Поверишь, меня иногда мучила мысль, что вы тут сражаетесь, а я не дома. Думал даже вернуться и явиться в полк.
— Другие тоже думали, — генерал говорит ровно, вежливо, но решительно, — явиться в полк. Но ты так и не вернулся. Судя по всему, у тебя были другие заботы, — ободряюще замечает он.
— Я был гражданином Британии, — повторяет в замешательстве Конрад. — Нельзя каждые десять лет менять родину.
— Нет, — понимающе соглашается генерал. — По-моему, человек вообще не может поменять родину. Поменять можно только документы. Или ты думаешь иначе?
— Моей родины, — отвечает гость, — больше нет, она распалась. Моей родиной были Польша и Вена, этот дом и казарма в городе, Галиция и Шопен. Что из этого осталось? То, что все это объединяло, тайная связующая материя больше не действует. Все развалилось на кусочки. Моя родина была ощущением, чувством. Это чувство оскорбили. В такой ситуации человек уезжает. В тропики или еще дальше.