Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
Шрифт:
Современный культуролог пишет: «Комбинируя в произвольных сочетаниях берет, кепку или шляпу с гимнастеркой, пиджаком или свитером, с сапогами, кроссовками или мокасинами, импортные предметы одежды с отечественными, человек получил возможность выразить сколь угодно тонкие оттенки своего индивидуального мироощущения и эмоционального отношения к действительности» (Г. Кнабе, «Диалектика повседневности»).
При всем этом мода, совершая путь на страницы журналов и прилавки магазинов, формируется все же из сочетания субъективного вкуса с объективной общественной тенденцией. А ни один социальный феномен не проявляется так ярко и бесцеремонно, как война. Особенно если она идет не далеко и не давно, а вблизи, надолго и всерьез.
На выставке «Театр моды» в нью-йоркском музее Метрополитен отчетливо видно, что костюм может реагировать на войну (в данном случае — Вторую мировую) двояко, причем прямо противоположно.
Первый
Американки, проводившие на войну мужчин, не тревожились за собственную личную безопасность. Попыткой женщин взять на себя тяжесть мужского удела стало самоограничение. Видимо, сработал тот компенсаторный механизм, который еще называется совестью. Тотальная идея комфорта пока не овладела Америкой — это случится скоро, в 50-е, на что потом бурно отреагирует контркультура 60-х, но в то военное время американки проявили стихийную способность к отказу от нормальных женских радостей, в чем была и подсознательная демонстрация верности своим мужчинам. Никогда американские женщины не были такими неэлегантными, мешковатыми и мужеподобными, как в те годы, когда их близкие были далеко на фронте.
И никогда, вероятно, так вызывающе эффектно не выглядели француженки, как в то время. Для них враг был не за океаном, а рядом. Они видели его ежедневно, а он — что существенно — видел их. И он замечал, что его присутствие игнорируется, что оккупация не затрагивает и столь поверхностных аспектов жизни, как женская одежда. Парадоксальным образом не ушла «голая мода» предвоенных лет: прозрачные ткани, декольте, разрезы на юбках «почти до… вот по этих пор», как выражался граф Нулин. Исчезла кожаная обувь, даже подошвы — появились подметки деревянные. В таких башмаках можно ощущать приниженность, а можно — превосходство, превратив плебейские колодки в крик моды и нарастив их до акробатической высоты: так возникли туфли на платформе. Не стало горячей воды — немытую голову прикрыл тюрбан, возвратившийся из «бель эпок». Красотой поступиться нельзя — в любом случае, а тем более в глазах врага.
Во Франции по-иному, чем в Америке, сказывался и денежный фактор. Сэкономленное американками шло стране, в том числе той самой армии, где были мужчины. В оккупированной Франции экономия шла на пользу врагу.
Но все же главным двигателем была социальная психология. Женская мода оказалась орудием протеста, по сути — частью Сопротивления, ее бурлескной разновидностью. Сработал инстинкт народа, который возвел вкус и изящество в ранг национально-исторических категорий.
Можно сеять смерть, можно творить красоту — и то и другое свойственно человеку. Толстой в «Войне и мире» пустил в ход глобальные идеи философии истории — «ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт», — но войне противопоставил главным образом красоту, заставив гибнуть красавцев, которыми густо населил роман, и одна из сильнейших по антивоенному пафосу сцен — ампутация ноги Анатолию Курагину. Нечто в этом смысле толстовское выказал журнал «Вог», который в 41-м году вышел с лозунгом: Beauty is Yo u r Duty — «Красота — твой долг».
Вопрос костюма и туалета всегда переплетался с проблемами морали и социального статуса. Фонвизин за пошатнувшиеся нравы общества бичевал волосочесов, у Грибоедова и Фамусов и Чацкий одинаковыми словами бранят модные лавки. Десятилетиями силы порядка боролись за правильную ширину брюк и длину волос.
Тут, как и везде, не все однозначно. В военной Европе многих шокировали фотографии Ли Миллер (они тоже выставлены в Метрополитен). Изображен парикмахерский салон Жерве — «единственное в лишенном электричества Париже место, где можно качественно высушить волосы»: в подвале нанятые салоном подростки крутили педали стационарного велосипеда, гоня по трубам горячий воздух наверх, к фенам для сушки волос, — на одну голову два километра езды на месте, возмущение понятно: август 44-го года, кругом война, только что освобожден Париж. Нет сомнения, что в военной Москве такую парикмахерскую сожгли бы вместе с волосочесами. Что было бы опять-таки объяснимо, но если идет война, а ты не солдат, то твой гражданский долг, быть может, и состоит в том, чтобы поддерживать норму жизни. В том числе — причесываться и одеваться. Арестованные французские аристократы могли противопоставить революционному террору только безукоризненность манер и костюма — вплоть до гильотины. Французские женщины в оккупированной стране рисовали химическим карандашом чулочные швы на голых икрах, чтобы выглядеть прилично: на них смотрел враг.
В 45-м, по свежим следам войны, из Парижа отправилась по миру выставка «Театр моды»: Франция выказывала
жизнеспособность. Почти через полвека эта выставка и восстановлена в Нью-Йорке. Многофигурные композиции лучших модельеров и художников показывают парижан в изысканных нарядах на фоне мирных декораций Вандомской площади, Пале-Рояля, Гран-Опера. Война кончилась, война забыта, войны не было — таков главный тезис экспозиции.Один Жан Кокто не вписался в общий хор, создав броский карнавальный образ войны. Кокто знал, что близость смерти обостряет ощущение жизни. Он был еще на Первой мировой, добровольцем в санитарном отряде, как Хемингуэй, и, вероятно, имел основание однажды написать такое: «По-настоящему владеют временем те, кто вылепляет что-нибудь из каждой минуты и не заботится о приговоре. Я еще многое мог бы сказать о смерти, и меня удивляет, что столько людей терзаются из-за нее, ведь мы всегда носим ее в себе, и пора уже с этим смириться… Смерть как хамелеон: мы полагаем, что она за тридевять земель, а она тут как тут, везде, даже в самой радости жизни».
Это имеет прямое отношение к тому, что сделал Кокто для выставки «Театр моды». Группа женщин в батисте, шелках и золотом шитье — в полуразрушенном доме, со свисающими потолочными балками, разбитой мебелью, проломами в стенах, сквозь которые видна панорама Парижа — кадры военной аэрофотосъемки.
Не женское дело война, но у войны есть и женское лицо, и слово «война» — женского рода. По крайней мере, по-русски, хотя я не уверен, что вся эта тема по-русски уместна, и уверен, что возникнуть по-русски она бы не могла. Наверное, прав Розанов: «Западная жизнь движется по законам лирики, наша до сих пор — в форме эпоса», и хотелось бы, чтоб он оказался прав и в завершении своей мысли: «…но некогда и мы войдем в форму лирики».
В конце концов, первое великое произведение о жертве моды было написано по-русски и называлось по-военному — «Шинель».
Идея блондинки, или Бабушка Мадонны
Почти разом исполнилось сто лет Мэй Уэст и тридцать пять лет Мадонне. Массовая культура отметила юбилеи двух выдающихся американских блондинок, которые находятся, на мой взгляд, в несомненном родстве.
Блондинка — не просто женщина со светлыми волосами. Метафизика этого облика осознавалась в веках. Венецианки эпохи Возрождения обесцвечивали локоны на солнце, просиживая часами в специальных будках на крышах своих палаццо, носили шляпы без донышка, раскладывая волосы по широким полям. Секреты отбеливающих растворов хранили в тайне, как рецепты эликсира вечной молодости. Мопассан в романе «Наше сердце» описывает, какую сенсацию произвели вдруг возникшие искусственные блондинки — кажется, речь там шла об изобретении перекиси.
Особая привлекательность светлых волос поразительна. В разных безусловно черноволосых странах вам со странной гордостью непременно скажут, что настоящие-то ее жители — светловолосы. С этим я сталкивался в Греции, Испании, Грузии. И совершенно не важно, насколько это верно по сути, — важно, что такое считается нужным провозглашать.
Разумеется, тут не обходится без памяти о посетивших некогда землю богах или пришельцах — зависит от мировоззрения, — которые никогда не бывают чернявыми и смуглыми, даже если навещали Среднюю Азию или Центральную Африку. Во всех частях света Сыны и Дочери Неба похожи на Сергея Столярова и Вию Артмане из фильма «Туманность Андромеды».
Пусть меня поправят, но я что-то не встречал упоминаний о призвании южан на царствование: польза и добро приходили с Севера — сравнить хоть варягов с монголами.
Если обратиться к литературе и искусству, то увидим, что оппозиция «блондин — брюнет» в целом соответствует традиционным культурным антитезам «белое — черное» и «день — ночь». Даже малые дети, сочиняя свою Швамбранию, знали, как должен выглядеть отрицательный герой: «Весь чернокудрый и подлец». Только проницательные гадалки глядят глубже: «Есть у тебя друг-блондин, но он тебе не друг-блондин, а сволочь». Про друга-брюнета и так все ясно — к гадалке не ходи.
Притягательность блондинистой породы объясняется, конечно, и ее редкостью в темноволосом по преимуществу человечестве. Как писал в своей «Метафизике половой любви» Шопенгауэр, «белокурые волосы и голубые глаза составляют уже некоторую игру природы, почти аномалию, нечто вроде белых мышей или, по крайней мере, белой лошади».
Действительно, блондинка — как бы негатив, оборотничество, чертовщина, сладкий соблазн. Отрицание тривиальности.
Правда, с изобретением этой самой перекиси мистика превращения в блондинку сделалась тривиальной бытовой процедурой. Но произошло это исторически слишком недавно, чтобы исчезла инерция. Она и сохраняется: не зря ведь перекрашивались Мерилин Монро или Брижит Бардо, не говоря о сотнях вчерашних и сегодняшних актрис помельче.