Свое и чужое время
Шрифт:
Сейчас Лешка ерзал на стуле, тяготясь затянувшимся застольем, но подняться не смел.
— Ня пьешь — нечего сидеть и киснуть! — сказал Гришка Распутин, заметивший состояние Лешки, которое еще больше усугубляло неприязнь к нему, покоившуюся на твердом убеждении, что «Иуду подослали — нацелуемся всласть…».
И Лешка встал, вышел из избы, не выражая ни особой обиды, ни особого огорчения. А когда дверь за ним захлопнулась, Стеша, сдувая челку со лба на сторону, сердито заметила Гришке Распутину:
— Тебя комендантом в мою избу не назначали!
Задетый замечанием Стеши, Гришка Распутин угрюмо выдохнул
— Продаст! Чует мое сердце! Продаст и передушит нас до единого сонными.
Но «душегуб», к которому адресовались эти слова, к счастью, был уже в огороде и не мог их расслышать. Зато Кононов, так и подкуривавший на драку, высветив два золотых зуба, подливал масла в огонь:
— Гришка, брось жрать селедку! Иди, пока он один в огороде, да набуцкай его по-русски.
— Хватит вам! Успеете набуцкаться! — сказал я, желая загасить затевавшуюся драку, но это еще больше озлило Гришку Распутина.
— Ты бы помалкивал! — сказал он, холодно сверкнув глазами за мое вмешательство в сугубо национальную сферу действия. — Тебя еще не спросили! — И жестко заскрипел зубами, словно полозьями саней, выдворявших меня из обширных распутинских просторов.
Драки хоть и возникали между нами, но дрались мы без нужного для них ожесточения. Бились в основном из ухарского зуда. А через несколько минут тузившие поливали друг дружке, чтобы смыть с расквашенных носов кровь. Этот ухарский зуд на драку, как правило, накапливала водка, поднимавшая со дна души что-то грязное и липкое. Но, выпустив дурную вязкость вместе с кровью, угасало и ухарство, и присмиревшие драчуны обретали привычное спокойствие разумного существа, пережившего болезнь.
Стеша, как бы желая сгладить вину Гришки Распутина перед «чужаком», не спросясь никого, стала убирать со стола опустевшие чекушки и стаканы. Мы вышли на свежий воздух, потому что с приближением вечера все ощутимее сказывались вино и усталость.
Свалившись кулем на завалинку, Гришка Распутин укладывал непослушную гриву поседевших волос огрызком расчески и невнятно бормотал кому-то угрозы.
Прислонившись к стене избы, стоял Синий, держался руками за живот и тоскливыми собачьими глазами вслушивался в боль, с которой сражался с помощью водки.
— Убью! — грозился между тем Гришка Распутин и, выронив огрызок расчески, сжимал в кулак правую руку и со всего размаха бил по раскрытой левой, вкладывая всю мужскую ненависть в этот удар.
Оставив на завалинке Гришку Распутина, а возле него — Синего, скорбно ушедшего в свою «болесть», мы с Кононовым прошли в огород, где Лешка хлебными корками приручал петухов, раздавая им имена.
— Ну, Ардальон, твоя теперь очередь! Подойди! Отойди, Октавиан, не нахальничай! Тимошка, смелее… Вот так… молодчина: каждому по труду! Каждому по проворности! Не зевайте… дожидаючись… А ты что, Петруша, хватай! А вы, мадам, зря удивленными глазами глядите! Рыцарство отошло с Дон Кихотом! Не ждите благородного жеста!
Птицы, выстроившись в цепочку, вроде осваивались с именами и торжественно притопывали лапками.
— Шлепнутый, — прошептал мне Кононов, останавливаясь в двух шагах от Лешки. — Удружил нам дядя Ваня…
Скормив последнюю крошку Октавиану, Лешка обернулся и окатил нас застывшим взглядом хохочущих глаз с каким-то бесовским задором.
Кононов
потупился и ляпнул:— Не любит тебя Гришка!
— Знаю, — не отводя от нас взгляда, отозвался Лешка. — Да и вам я не по нутру, — покосился он на заднее крыльцо избы, выходившее прямо в сад. С него спускалась Стеша, покачивая плотно упакованными в брюки бедрами и направляясь к калитке в огородец.
— Кто же это так расстарался? — бросила она, пройдя в калитку и окидывая взглядом Лешку. — Зря это все! Ничего этот суглинок не родит.
— Истощенная, что ли? — осклабился Кононов, наряжая свой вопрос тайным смыслом.
Лешка смущенно сморгнул и пошел к завалинке, где Гришка клокотал во сне горлом, словно кипящий чайник.
Чуть увлажненные Стешины глаза проводили Лешку. Проводив, больно сузились, рождая на лбу жалостливые морщинки, уходящие под челку.
Кононов, поймав ее взгляд, улыбнулся:
— А почему ты не окаешь? Пришлая, что ли?
— Пришлая, — отозвалась Стеша и, еще раз выстрелив взглядом в Лешку, пошла к крыльцу, с которого только что сошла.
— Удавка! — сообщил Кононов, когда Стеша скрылась за дверью. — Выследила кролика…
— Ничего, — сказал я. — И на тебя найдется удавка, не завидуй Лешке.
— Очень надо! — с обидой в голосе отвечал Кононов, выбираясь вслед за Лешкой во двор.
На закате того же дня, оставив в избе дядю Ваню, чудом взобравшегося на полати, и Гришку Распутина, досыпающего на завалинке, Стеша повела нас, отбросив всякую осторожность, поглядеть окрестные дали.
Пошли на другой конец деревни, в сторону леса, не такого уж близкого, как казалось нам поначалу.
По левой стороне улочки тянулись почернелые от жестоких бурь времени избы, сплошь украшенные затейливою резьбой. Кое-где над слуховыми оконцами вместо былых деревянных коньков торчали несуразные загогулины, уже не способные пробудить воспоминания о временах, когда здесь жили огромными семьями, создавая неповторимый мир, что разлетелся во прах по милости моего поколения, ринувшегося под сияющие огни городов.
Деревня была мертва. Редко где за окнами изб мелькали бледные старческие лица, утомленные ожиданием. Только-только начинался дачный сезон, и молодежи еще не было видно.
Город, вобрав в себя деревенскую молодежь, дав ей шумные улицы с завораживающими витринами, снабдил ее и своей податливостью к насморкам и простудам. И теперь она наезжала в деревню закалить изнеженную и ослабевшую плоть, подставляя ее под теплые лучи солнца.
Предвечерний ознобистый ветерок разливал по купам леса трепещущие закатные краски, отливая нежным цветом девичьей юности. Пала ранняя роса, и все разом прониклось лесным пряным духом.
Зябко поводя плечами, Стеша вывела нас на просеку и завернула за излучину тропки, к высокому, шумно шелестящему клену. А за открывавшейся асфальтированной дорогой показалось трехэтажное здание, из окон которого лился ранний электрический свет. Это была ткацкая фабрика. На ней-то и работала Стеша, гордясь своей профессией мотальщицы.
В воздухе не умолкало стрекотание множества станков, работавших в напряженном ритме.
Постояв, поприслушавшись к их горячему спору, Стеша повела нас обратно, украдкой поглядывая на Лешку, поддерживавшего под руку тихо стонавшего от боли Синего.