Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свое время

Бараш Александр

Шрифт:

Сидеть в толпе на стадионе и видеть, как твои стихи, сливаясь с качественной и трогательной музыкой, живут в большом общем мире – это было редкое счастливое ощущение полнокровности жизни. Здесь все соединилось и реализовалось, как немногое до и после.

ТЭЦ

Шел – через нас – 1986 год: обычно не ты идешь через время, а оно по тебе. На одной московской ТЭЦ, между метро «Октябрьское поле» и «Полежаевской», собирались через трое суток на четвертые в единый караул стрелки ВОХР. Режиссер параллельного кино Игорь Алейников [29] , музыкант из «Три-О» Аркаша «Петрович» Кириченко [30] , поэты Туркин, Бараш, филолог Дзюбенко, директор клуба «Поэзия» Кацов и еще пара таких же фигур или

фигурантов, столь же опереточно подходивших для роли охранников стратегического объекта. Трубы, пустыри, полусон-полустрём. Книжки (ДСП Института философии) и плеер со Стингом («Englishman in New York») – не снимают мутности и ватности. Когда через твой «пост» проходит в зимнем пару, стуча чоботами по линолеуму, в три часа ночи слесарь-заточник на свою предрассветную смену, то через стекло в проходной глядят друг на друга в одинаковом недоумении – один в ушанке, другой в наушниках, оба раздражены каким-то несовпадением и чего-то недопониманием…

29

Об Игоре Алейникове: http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D0%BB%D0%B5%D0%B9%D0%BD%D0%B8%D0%BA%D0%BE%D0%B2,_%D0%98%D0%B3%D0%BE%D1%80%D1%8C_%D0%9E%D0%BB%D0%B5%D0%B3%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87.

30

Об Аркадии Кириченко: http://www.jazz.ru/pages/freeman/.

Андрей Туркин [31] – рубленый северный профиль, шесть футов роста, легкость и крепость профессиональной формовки (потом выяснилось, что в юности он был то ли мастером, то ли кандидатом в мастера спорта по плаванию)… Как-то в полутемном коридоре «вахтерки» я увидел, что Туркин достает из своего железного шкафчика анальгин, – и это сильно меня обескуражило. Значит, у них тоже голова болит? Казалось, что кость может ломить у нормального человека от столь же материальной, как она сама, настоящей причины – например, удара штакетником…

31

Об Андрее Туркине: http://www.rvb.ru/np/publication/02comm/46/13turkin.htm.

Взрывной эффект образа «Андрей Туркин» был в нежности и мягкости – в «одном пакете» с брутальной витальностью (или витальной брутальностью… почти все равно). «Ты, блюя, захлебнулась собой. / О, какими смотрел я глазами, / Как ты сопли под нижней губой / Развезла по лицу волосами».

Его герой – это был как бы «парень с рабочей окраины», с одной стороны, плакатно-грубый, с другой – неврастенически-трогательно-мягкий и чувствительный; в духе «городского романса» и его литературных источников – лирических поэтов «второго ряда» преимущественно второй половины XIX века. «Ты напрасно напилась в свинью, – / Произнес я, бледнея. – / Ведь кокетство тебе извиню, / А вот рвоту забыть не сумею!» («Подражание Афанасию Фету»).

Драма разыгрывается в гиперреалистически поданном современном антураже, а чувства – оттуда. Такая брутальность безопасна и является скорее приоткрытой беззащитностью человеческого: вся психодрама остается «за прозрачным стеклом» отстраненности, неготовности к сотрудничеству с внешним – даже в форме конфликта. Симптомы подобного соотношения с окружающим (последнее слово обозначает процесс) – асоциальность и дискредитированность прямого пафоса.

В воспоминаниях о дорогих покойниках их часто называют по имени; в этом нередко слышатся шумы неточности, дребезжание фальши, фамильярность. Хотя, казалось бы, а как еще называть человека после его смерти, если не так, как и при жизни? Ст'oит попытаться уточнить интонацию звучания слова «Андрей» в случае Туркина: обращаясь к знакомому человеку, мы настраиваемся на его тон, волну… это должно быть еще и эхо его интонации.

Как-то мы шли с женой в предзакатный субботний час по окраинному кварталу в Иерусалиме. Суббота: тишина, обвальный покой, кто-то прогуливается, греется на скамеечке, детишки визжат на площадке. Мы плывем по фарватеру улицы, и я вижу, по ходу движения, краем глаза, некую сцену… как и все остальное вокруг и внутри, вполне медитативную или словно в воде или в невесомости. У тротуара – мужская фигура, полусидит, полулежит… над ней склонилась женщина, и оттуда, над довольно путанной динамической композицией, возникает, как клин журавлей, усталый чистый голос – слова

на родном языке: «Андрей, вставай… Ты на улице лежишь, Андрей…»

Игорь Алейников: конструктивистская угловатость, замедленный взгляд цвета светлого меда, застенчивая улыбка. Его младший брат Глеб – юный, лет девятнадцати – на редкость краснощекий. В них чувствовалось родовое здоровье, как у хорошего сорта яблок.

У широкого мутного окна с видом на ТЭЦ изнутри, в вохровской каптерке, на втором этаже над главной проходной, между сейфом с карабинами и комнатой «начальника караула», по ходу многочасовых бесед, обмена книгами и «материалами» я взялся редактировать с литературной стороны начинавшийся тогда журнал параллельного кино «Сине Фантом». Игорь участвовал – кино и мультфильмами – в вечерах группы «Эпсилон» в клубе «Поэзия»… Заходил к братьям домой, они жили в одной большой комнате со столом посередине, заваленным бумагами и полуразобранной, кажется (с этого расстояния плохо видно), фотоаппаратурой… Что-то вроде редакционной конторы или мастерской… в квартире с родителями где-то на Красной Пресне. Были и вечера у меня дома, с их мультфильмами: жизнеутверждающее порно кончающего тюбика с зубной пастой –

Если бы Игорь был из провинции, тогда, наверно, еще яснее проступило бы то, что в нем светилось, чем он лучился: он был самородок, то есть самопородившийся чистейший слиток внутренней содержательности. В его глазах и движениях, казалось, все время переливается непреходящее удивление перед этим – понятым им – событием, живущим в нем, и осторожная внимательность к тому громоздкому, что внутри. От такого человека возникает, снаружи, впечатление странности, легкой неловкости… Но одновременно в Алейникове не было мрачной тяжести, во всяком случае направленной вовне. Он, так же, как и Туркин, был все время словно на отлете… одно из наших характерных общих свойств – отстраненность.

Хотя – отстраненность от чего? Скорее, погруженность в свое… Больше всего – в свое дело: литературу, кино, «арт». И, по-видимому, это был второй и пока последний по интенсивности период пересечения и переплетения в России чуть ли не всех родов искусств – после десятых-двадцатых годов ХХ века. Редкое время по интенсивности общения всех со всеми, совместных действий. Уникальное и по взаимному порыву: нас – к публике, публики – к нам. Внутри этого мира, внутри жизни в своем, ненавязанном, человеческом и художественном пространстве, мы были самодостаточны, а не «отстранены».

Да и отстраняться было, в общем-то, не от чего. Популярные определения того, что мы собой представляли, «вторая» и «параллельная» культура – предполагают культуру «первую» или некую центральную, «главную». Но так происходит в здоровом социуме, где «мейнстрим» является какой-то формой культуры, пусть опопсованной, примитивной и мутантной, скрещенной с коммерцией и т. д. А страта, аналогичная нашей, там является художественным и/или социальным, политическим авангардом. Мы в большой степени были этим художественным авангардом, но место мейнстрима занимала… – что? прореха, культурное ничто, серая дыра…

В это трудно поверить, как же – десятки лет, сотни талантливых людей, многие из которых в других условиях, используя свой дар по назначению, а не только как средство к достижению социального успеха, написали бы что-то более или менее замечательное… Одна знакомая поэтесса, давно живущая в Нью-Йорке, рассказывала, как Иосиф Бродский, один из самых проницательных читателей второй половины прошлого века, попросил ее на рубеже восьмидесятых-девяностых – достать подборки стихов из лучших советских литературных журналов лет за десять. Она совершила этот нелегкий труд и была очень разочарована и обижена – по-человечески справедливо – когда в течение долгого времени не было никакой реакции. Она позвонила ему и спросила, прочитал ли он то, что… Да, – ответил Бродский. – И как? – Никак. Совсем. Вообще нет ничего, ни одного текста. – Точка. Многоточие… Надежда Константиновна умирает последней.

С советской госкультурой случился казус: внешне она имела вид художественной деятельности, а внутренне это было другое: в основном смесь пропаганды, групповой психотерапии и прикладного искусства – литературного «палеха». Как в эпиграмме того времени на стихотворение Вознесенского, где был рефрен «Я – Гойя»: «Нет, ты не Гойя, ты другое». В лучшем случае она подпадала под определение культуры из каких-то иных рядов: культура этикета, сельскохозяйственная культура… что-то среднее между ними, может быть. Но не из того измерения, где есть, скажем, «культура Серебряного века».

Поделиться с друзьями: