Святой патриарх
Шрифт:
К нему подбежал Ларион Иванов, и они вдвоём связали Морозовой руки за спину.
— Спасибо, что не побрезговали, — как бы про себя сказала она.
Подняли на дыбу и Морозову… В это время Акинфеюшку, вытянутую из «хомута», положили вниз лицом на «ксбылу», нечто вроде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части «кобылы» для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетьми пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам для привязывания к ним истязаемой жертвы: руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали её ремёнными кручёными плетьми по голой спине… Белая, нежная спина пытаемой скоро покрылась багровыми
— О-о-о! — пырвался из груди Морозовой стон отчаяния при виде мучений своей подруги по страданиям. — Это ли христианство, чтобы так людей учить?
— Мы не попы, — злорадно огрызнулся Воротынский. — Те учат словесами, а мы эдак-ту.
— А Христос так ли учил?
— Мы не Христы; де нам с суконным рылом! Прежде всего сняли с дыбы Урусову. Вывихнутые из суставов руки торчали врозь…
— О! Что вы наделали! — залилась несчастная слезами. — Ох, мои рученьки! Креститься мне нечем… ох!
Палачи взяли её за руки, потянули со встряской. Урусова вскрикнула от боли… но руки вошли в свои суставы… Она с трудом перекрестилась…
Акинфеюшку, с кровавою спиною, отвязали от колец и сняли с «кобылы». Урусова, видя её всю в крови, взяла свой белый покров, брошенный палачами на землю, и стала прикладывать им к истекающей кровью спине Акинфеюшки…
— Милая, голубушка, мученица… это святая кровь…
— Слава тебе, спасителю наш… сподобил меня…
— Бедная, горемычная…
Урусова целовала её руки… Лицо Акинфеюшки выражало блаженство…
— Ох, как мне легко, Дунюшка!
Она взяла из рук Урусовой весь пропитанный кровью покров и, отыскав своего палача, подала ему:
— Возьми, братец миленькой, этот покров, снеси его к брату моему кровному Акинфею, отдай ему и скажи: «Сестра-де тебе своею кровью кланяется…» Он тебя не оставит без награждения.
Когда вынули из «хомута» Морозову, то вывихнутые из суставов и ещё не вправленные руки её с широкими рукавами белой срочки представляли подобие распростёртых и запрокинутых назад крыльев…
Урусова и Акинфеюшка упали перед нею на колени и подняли руки, на молитву…
— Матушка! Ангел! Ангел сущий во плоти…
— И крылышки… точно ангел… ах!
— Крыле, яко голубине… матушка! Сестрица!
Но палачи поспешили превратить крылатого ангела в плачущую женщину…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чи я ж тебе не люблю — не люблю,
Чи я ж тоби черевичкив не куплю — не куплю!
Ой, моя дивчинонько!
Ой, моя рыбко!
Выбивал гопака в Чигирине на улице Петрусь, заметая широкою матнею улицу и площадь, в те самые часы, как в Москве, в Ямской избе, шли пытанья Морозовой, Урусовой и Акинфеюшки…
— Добре, Петрусь, добре! — кричала улица. — А ну, хлопче, ушкварь «гречаники».
И Петрусь «ушкварил».
Гоп, мои гречаники! Гоп, мои били!
Чому ж, мои гречаники, вас свини не или…
А на другом конце улицы дудит дуда на весь Чигирин:
Дуд у Дуды ночував,
Дуд у Дуды дудку вкрав…
— Уж
дьяволова же сторонка! Вот сторона! — ворчал между тем Соковнин, которому не спалось под этот полуночный гомон. — И когда они спят, дьяволы чубатые? Ну, сторона! А хорошая сторонка, что ни говори… А что-то на Москве теперь? Что сёстры, э-эх!Мы сейчас видели, что его сёстры…
Глава XIII. МАЗЕПА ПРАКТИКУЕТСЯ
Если бы Соковнин, которому не спалось в эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за тёмной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать… Да и не одна духота гнала от неё сон: улица с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в её душе рассказы Соковнина, и ещё что-то жаркое, охватывающее её, словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чём она сама себе не могла бы признаться, — всё это заставляло её метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и наконец привело её к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы…
Вон какие-то звёздочки мигают ей в окно с тёмного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской…
А какой этот песок морской? Она никогда его не видала, да и моря не видала никогда… Говорят, и конца-краю нет морю, а Киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом Киян-море, а не тонет она потому-де, что её, землю-ту, держат на спине три кита… Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а всё ещё не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля и тоже велика гораздо, у, велика! А то ещё Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да ещё Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с святою землёю… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И всё это киты держат на себе, страшно и подумать! А всё бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.
А звёздочки всё мигают, всё мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звёздочки, и не перечесть их… А все божьи очи это — всё ими бог видит, что на земле делается: и её, вдову горемычную, видит господь у окошечка, простоволосу, да ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, всё едино: он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна, — говорит, — мамо, московка!»
А на Москву, поди, другие звёздочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живёт… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все Наверху, во дворце спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…
Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:
Йшли коровы из дибровы, а овечки з поля,
Заплакала дивчинонька, край козака стоя:
Ой, куды ж ты одъизжаешь, сизокрылый орле,