Святой патриарх
Шрифт:
Морозова невольно опустила бумагу на колени и утёрла катившиеся из глаз слёзы, которые, падая на лист, мешали читать…
— Жива ещё, дышу благодатию божиею, — тихо сквозь слёзы говорила она.
Вытерев глаза, она опять поднесла к свету бумагу.
— «Увы Федосия! Увы Евдокия», — начала она снова и остановилась. — А что Дуня? — спросила она.
— Вечор я заглянула и к ней, — отвечала старица, — земно кланяется тебе.
— А что руки у неё, как?
— Опадать стала опухоль в плечах, легшает.
— А духом как?
— Бодра… истинный воин Христов…
— «Увы Феодосия! Увы Евдокия, — продолжала читать Морозова. — Два супруга нераспряжённая, две ластовицы сладко глаголивыя,
Ах, матушка, мне стыдно читать, — потупилась узница, — я не стою этого…
— Он, свет наш, знает, чего ты стоишь, — успокоила её старица, — чти дале.
— «О две зари, освещающие весь мир на поднебесней! Воистину красота есть церкви и сияние присносущныя славы господни, по благодати! Вы забрали церковные и стражи дома господня, возбраняете волком вход во святыя. Вы два пастыря, пасёте овчее стадо Христово на пажитех духовных, ограждающее всех молитвами от волков губящих; вы руководство заблудшим в райские двери и вшедшим древа животного насаждение. Вы похвала мучеников и радость праведным и святителем веселие. Вы ангелом собеседницы и всем святым сопричастницы и преподобным украшение. Вы и моей дряхлости жезл, и подпора, и крепость, и утверждение, и что много говорю! Всем вся бысте ко исправлению и утверждению во Христа Исуса…»
Она припала лицом к ладоням и тихо плакала радостными слезами…
— Не заслужила я, ох, не заслужила…
— Полно-ка! Чти, скоро день, — понуждала её старица. — Он знает, что говорит.
— «Как вас нареку? Вертоград едемский именую и Ноев славный ковчег, спасший мир от потопления. Древле говаривал и ныне тоже говорю: киот священия, скрижали завета, жезл Ааронов прозабший, два херувима одушевлённая. Не ведаю, как назвать. Язык мой короток, не досяжет вашей доброты и красоты. Ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю, да лишь руками возмахну! Как так государыни изволили с такие высокие степени сступить и в безсчестие вринутися! Воистину подобны сыну божию, от небес сступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Тому ж и здесь прилично. О вас мне рассудить не дивно: яко 20 лет и единое лето мучат мя…» Двадцать лет! — невольно воскликнула молодая узница, подняв глаза к потолку тюрьмы.
— Двадцать лет и с годом, — тихо поправила её Меланин.
— А я-то что противу него! Мне и году нет, как я в заключении.
— Добро и то: нынешнюю ночь вспомяни…
— Что, матушка, нонешнюю?
— Вчерашнюю, дочь моя, как на виске-те висела: там миг един годом кажется.
Старица была права: Морозова вспомнила прошлую ночь, ночь в застенке… Да, там минута острой боли казалась годом!.. Она невольно вздрогнула.
— «На се бо зван есмь, да отрясу бремя духовное, — продолжала она читать, — аз человек нищей, непородной и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред господом богом. Но чудно и пречудно о ващей честности помыслити; род ваш Борис Иванович Морозов[55] сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нём и скорбел паче души своей день и ночь, покоя не имуще. Он супротив того, царь-от, племянника его родного, Ивана Глебыча, опалою и гневом смерти напрасной предал твоего сына и моего света…»
Дрогнули
у несчастной матери руки при чтении этих слов; но она отогнала от себя образ сына и продолжала читать:— «Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная твой сын плотский, а мой духовный! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле преклонися и отыде в вечныя блаженства со ангели ликовствовати и со лики праведных предстоит святей троице. Уже к тому не печётся о суетной многострастной плоти, и тебе уже некого чётками стегать и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить…»
Она не могла дальше читать… «Неково по головке погладить»… Эта курчавая головка так и стоит перед нею… стоит, вот тут, в душе стоит, а погладить некого!
— О, мой сыночек! О, мой крин сельный!..
Она обхватила голову руками и закачалась на месте как бы от нестерпимой боли.
— Не плачь, Федосьюшка-свет, скоро сама с ним увидишься, — бросила ей жестокое утешение мать Мелания. — Он, светик, скоро встретит тебя…
— Ох! Дитятко моё!
— А ты полно, родная, чти… Он утешит тебя… чти, голубка!
Морозова оторвала руки от лица, подняла голову к небу и застонала, крепко стиснув руки.
— Читай же, чти, золотая.
— «Помнишь ли, как, бывало, миленькой мой государь, — читала несчастная, захлёбываясь, — в последнее увидался я с ним, егда причастил его. Да пускай! Богу надобно так, и ты не больно о нём кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко царствию небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно: с Фёдором там себе у Христа ликуйствуют. Сподобил их бог, и мы ещё не вемы, как до берега доберёмся. Поминаешь ли Фёдора и не сердитуешь ли на него? Поминай бога для, не сердитуй…» За что ж мне сердитовать на него? Божий был человек, — горестно покачала она головой. — Помню, как он раз со мной в карете к Ртищевым ехал, миленькой… Да что про то вспоминать!
Становилось совсем светло. Восток розовел, и на монастырском дворе и в зелени для мелкой птицы уже настал день радостей и забот, говорливый птичий день. Мать Мелания встала, на лицо её легла особая тень…
Морозова всё поняла чутким сердцем и, казалось, приникла, опустилась всем телом: сердце и лицо Мелании сразу сказали ей, что с нею хотят прощаться, прощаться в последний раз, навеки, прощаться, чтоб уж не свидеться более до страшной трубы ангела…
— Матушка! Ты покидаешь меня! — прошептала она словно бы чужими, дрожащими губами.
— Не я покидаю тебя, а ты нас, отходишь в блаженство, — резанули её по сердцу беспощадным утешением, — ты, свечечка наша воскоярковая, гаснешь…
— О-о! Мать моя! Матушка!
Мелания незаметно вынула из своей чёрной рясы что-то блестящее. Звякнули ножницы.
— Матушка! Что это?
— Ножницы, сладкое чадо моё.
— Зачем оне тебе?
— А затем, дочушка моя, что ты отходишь от нас в жизнь вечную, покидаешь нас, сирых… А нас много, что будут вспоминать тебя да плакать по тебе: мы с Анисьюшкой, Анна Амосовна да Степанида Гневная, рабыни твои и сёстры по боге, раб твой Иванушка, что злато-серебро твоё, все сокровища твои скрыл от царя и никониан и за что ныне взят и мучению предан…
— Так и Иванушку, старого раба дому моего, взяли? — спросила, о чём-то думая, узница.
— Взяли, милая.
— А богатства мои, золото и серебро и камни многоцветные?
— Сокрыты от всех… Иванушка и под пыткой не выдал тебя.
— Кому же открыл он?
— Мне, милая… Одна я, старая грешница, всё знаю… Так вот нам на память о тебе хоть по прядочке волосочков твоих шёлковых оставь, миленькая, чтоб было чем вспоминать тебя…
— Хоть всю косу мою возьмите! — страстно воскликнула молодая боярыня.