Святой патриарх
Шрифт:
Мелания грустно покачала головой, глядя на странную горенку…
— Уготована, уготована… постель брачная, — тихо бормотала она.
— Да, снопами уложена, как подобает на свадьбе, — добавила Анисья.
— Так-так, Анисьюшка, эти хоромы краше царских… Они заглянули и внутрь горенки…
— Да-да… чинно, зело чинно устроено…
Молодая монашка дотронулась рукой до снопов, до брёвен… Руки её дрожали…
— Ох, Федосьюшка! Помолись за нас!
Мелания перекрестила все четыре угла страшной горенки. Всё это она делала тихо, плавно; бесстрастное лицо её выражало спокойствие, и только крысьи
— Пойти утешить Федосьюшку, — сказала наконец Мелания.
— Чем, матушка?
— Да вот, горенкой новой.
— О-ох! Помилуй господи!
— Да письмом Аввакумовым.
— Точно, точно, матушка… утешь её, горемычную, порадуй… Вон она, мученица, что ту ночь вытерпела на пытке, Онисимко стрелец сказывал…
Молодая монашка нагнулась, выдернула из одного снопа небольшой пучок соломы и поцеловала его. Затем они поклонились ужасной горенке и пошли в город. Молодая монашенка шла с пучком соломы, словно бы она возвращалась с вербой от вербной заутрени… Она сама думала об этом…
— И точно верба… И под Христа ваий метали пред распятием…
— Только некого нам будет «плащаницею чистою обвить», — многозначительно сказала Мелания.
Ночью Мелании удалось пробраться в темницу к Морозовой. Как она проникла в это никому не доступное место, это была тайна её неотразимого влияния на всю поголовно подчинённую ей, притом тайным подчинением, Москву. Меланию все знали, начиная от князей и бояр и кончая последними стрельцами, тюремщиками и палачами. Ей все повиновались, она проникала всюду, перед ней расступалась стража, отмыкались замки; но когда царь требовал сыскать эту опасную женщину, грозил опалой за неотыскание её, Мелания точно сквозь землю проваливалась…
Стража Морозовой пропустила к ней мать Меланию Морозова стояла у тюремного окошечка и, держась руками за железную решётку, смотрела на бледные, слабо мерцающие звёзды. Ей казалось, что кто-то смотрит к ней в темничное оконце, смотрит с того далёкого, неведомого неба… Ей представлялось оно населённым живыми, светлыми, родными ей существами: и Ванюшка, сынок её, и тот княжич, что полёг давно на литовских кровавых полях, и добрый муж её Глебушко, и тот сильный, страшный, но не смирившийся Степанушко Разин… Где подели его голову, его кости? Куда ворон занёс их?… Дверь тихо визгнула и отворилась…
— Федосьюшка! Дочка моя, — послышался знакомый голос.
— Матушка! Мати моя! Радость моя!
Морозова бросилась на землю и восторженно целовала руки своей учительницы. Мелания блатословила её. Слышны были только не то радостные, не то горькие всхлипывания…
За окном завыл протяжный оклик часового…
— Словно ангел, дверем затворенным, пришла, — захлёбывалась и радостью, и слезами Морозова.
— Не плачь, дочь моя, а радуйся, — внушительно сказала Мелания. — Уж дом тебе готов, весьма добр, чинно устроен и соломою целыми снопами установлен, сама ходила на Болото посмотреть… Радуйся! Уже отходишь ты в блаженство ко Христу, а нас, сирых, оставляешь…
Что чувствовала при этих словах своей наставницы Морозова, это знают только те немногие, которые решались идти на вольную смерть за идею… Они чувствуют то,
что чувствовал Христос в саду Гефсиманском, когда молился о чаше: страшна эта чаша, хоть избранники своею волею тянутся испить содержимое в ней, в этом сосуде смерти, хоть и сладко утешение там, глубоко где-то, в пламенеющей восторгом душе…Морозова снова упала на колени и подняла руки к небу, которое слабо мерцало звёздами сквозь тюремную решётку: она тихо молилась…
— А я тебе ещё радость принесла, — сказала Мелания, когда она поднялась с земли.
Морозова, казалось, не понимала, что ей говорили: первая «радость» была слишком велика, чтобы тотчас же ува-тило сил принять и вторую…
— Аввакумово послание к тебе принесла я, — пояснила старица, — слово тебе великое, похвальное…
И она вынула из-под рясы сложенную в дудочку бумагу.
— От Аввакума! Господи, благодарю тебя! Сподобил меня! — каким-то подавленным голосом воскликнула узница. — Перед смертью хоть… благословит меня…
Мелания подала ей свёрток. У Морозовой дрожали руки, и она не могла развернуть послания…
— Странничек в посохе принёс из Пустозерья, — пояснила старица, — просверлили подожок и вложили туда послание страха ради никонианска: а то никониане отняли бы…
Морозова развернула свиток, пригнулась к нему, поцеловала; но читать ещё было темно, хотя летняя ночь уже посылала в тюремное оконце бледно-розовую зарю.
— Потерпи мало, миленькая, уже светает, — успокаивала её старица, — светлый лик господа скоро глянет к тебе в оконце.
Морозова стала расспрашивать её о том, что делалось в Москве, кого ещё взяли, кто цел остался, кого замучили. Старица рассказывала, как плакал и целовал брат Акинфе-юшки кровавое покрывало, которое она прислала ему из застенка, прямо с пытки со стрельцом, как он призвал потом к себе стрелецких сотников, дарил их, угощал…
— А всё ухлебливал их для того, чтобы не свирепы были к вам, дети мои, — пояснила старица.
Потом рассказала, как они с Анисьюшкой ходили на могилку к её сынку, Ванюшке, помолились, панихидку отпели…
— И таково хорошо там у него, — прибавляла старица, — цветики лазоревы, и аленьки, и синеньки посажены на могилке, таково хорошо цветут.
Все эти вести для заключённой казались принесёнными из другого, далёкого мира, в который для неё уже не было возврата.
— А братца твово Фёдора царь послал с грамотами в черкасскую землю, к гетману Петру Дорошонку, — сообщила старица. — А тот Дорошонок держит в полону нашу бывшую княжну Долгорукову…
— Оленушка, как же, бедная! Ещё я у ей посажёной матерью была, — горько покачала головой узница.
Заря уже ярко глядела в оконце, и хотя с трудом, но читать Аввакумово послание можно было. Морозова перекрестилась, снова поцеловала его, приблизила свёрток к оконцу и стала читать.
— «Аввакум протопоп, раб божий, живый в могиле темней, кричит вам, чада мои! Мир вам! — начала она. — Увы! Измолче гортань мой, исчезнете очи мои, свет мой государыня Федосья Прокопьевна! Откликнись в могилу мою: ещё ли ты дышишь, или удавили, или сожгли тебя, яко хлеб сладок? Не вем и не слышу. Не ведаю живо, не ведаю, сконча ли чадо моё церковное, драгое? О чадо моё милое! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты!»