Тайгастрой
Шрифт:
— Чего ты?
— Да... Теперь решение еще более твердо: мне отсюда надо уехать...
— Ты снова?
— Николай вернется к тебе, и вы будете счастливы...
— Я тебя побью! Жаль, что ты больна... Когда мне было больно, я тоже хотела куда-то бежать, а потом прошло. Ну, все. Взбаламутила, и хватит. Ты счастливая, Надя. Я рада за тебя, он тебя любит. Я знаю. О, меня не проведешь! Николай, действительно, замечательный. Береги, храни его. Ну, поправляйся. Я пошла. Кстати, привет от Бориса!
— От Бориса? Удивительно, он даже не навестил меня ни разу.
— Все равно: привет!
— Ты это сейчас выдумала?
— Да!
— Зачем?
— Чтоб тебе было веселей!
И вот настало время выхода из больницы.
Когда надевала холодное, залежавшееся в цейхгаузе платье, не верилось, что сейчас покинет палату, расстанется с больницей, выйдет на заснеженную улицу. Она оглянулась. На подушке, казалось, сохранились еще отпечатки ее мыслей, ее беспокойство, тоска по неведомому.
— Уходите от нас! — говорили санитарки, останавливаясь возле постели. — Скучать будем. Привыкли!
Когда прошла к окну, показалась сама себе такой легкой. «Дунет ветер, и упаду. До чего ослабела... хоть подвязывай палочку... как к комнатному цветку...» И еще страшнее стало при мысли, что на дворе мороз и ветер.
Она простилась с соседями и поплелась в контору. Сняла телефонную трубку, попросила соединить с секретарем заводского партийного комитета. Кажется, никогда не испытывала такого волнения.
Скоро услышала, как сняли трубку с рычагов, по проводу передались заглушенные голоса, она уловила дыхание человека и знакомое: ф-ф... продувание телефонной трубки.
— Коля... Это я...
Голова вдруг закружилась, земля ушла из-под ног, и Надя с трудом удержалась, чтобы не упасть на табурет.
Николай прилетел на розвальнях, с меховой шубой, полостью, стоял тридцатиградусный мороз, снег дымом клубился по дороге.
Чудесная, ни с чем несравнимая сибирская зима! Небо, воздух, все вокруг искрится, сверкает. Серой дымкой овеян каждый предмет, а если глядишь вдаль, то представляется, что между тобой и поселком или березовым колком висит прозрачная переливающаяся ткань. Тишина. Но вот раздается выстрел: это раскалываются деревья, стреляет смерзшаяся, звонкая, подобно чугуну, земля, обнажившаяся на увале.
Мороз пьянит, голова тотчас закружится, когда из тепла выйдешь на двор, и только после нескольких глубоких затяжек воздуха заиграет кровь. Щеки, как яблоки, твердые, шершавые. И это приятно. Дышится легко. Какие узоры на стеклах, на деревьях. А на людях бороды сказочные и пушистые венчики на ресницах, россыпь алмазов на шапке, на пимах.
Сибирская хмельная зима!
Сквозь узкую щель, которую образовали края высокого воротника шубы, Надя различала корпуса соцгорода, высокие сосны с облачками слежавшегося снега на ветвях, столбы со снежными шапками, мелькавшие по дороге. Лошади бежали бойко, позванивая бубенцами.
— Не холодно? — спросил он, наклонясь к ее лицу. Он подтянул полость. Это была медвежья шкура — память подрывных работ в тайге.
Пора и поворачивать: дом молодых специалистов. Надя высовывает подбородок из воротника шубы и говорит, прячась от ветра:
— Мне сюда.
— Нет! — и он показал кучеру рукой, куда ехать.
Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. «Собиралась уехать совсем, а кончилось вот чем... Неужели я так беззаветно люблю его?»
С этого дня она перешла к Николаю.
Так было все странно поначалу. Ее удивляло, что она могла смотреть на его вещи, как на свои собственные; она что-то переставляла на этажерке, на письменном столе, внося, как казалось Николаю, уют уже одним тем, что была здесь.
Николай знал,
что пройдет немного времени, и Надя станет редким гостем дома. Но теперь, пока она, бледная и слабая, была здесь, он стремился домой каждую свободную минуту. Он заказал в мастерской мебель, кое-что выписал из Новосибирска, принес два фикуса с большими, гладкими, как бы вырезанными из резины, листьями.Когда внесли шифоньер, книжный шкаф, кровать, Николай засуетился.
— А ведь недурно, Надюша! Что скажешь?
О том, что им ни с того, ни с сего показалось, будто они остыли и что высокая радостная напряженность первых месяцев любви сменилась чувством более ровной, спокойной любви, взаимного уважения, долга, они не говорили. «Но я, действительно, напрасно упорствовала. Как можно любить и не жить вместе? Почему мне взбрело на ум, что он остыл? За что мучила его?»
В день рождения Журбы они решили пригласить ближайших друзей. Николай стеснялся сказать, что ему хотелось отметить их брак. «Какое мещанское слово — свадьба!»
— Кстати, зарегистрируемся, и будет как полагается! — На вечеринку пригласим Гребенникова, профессора Бунчужного, Женю Столярову, — предложила Надя.
— Ну и твоих земляков.
— И земляков, и Шарля Буше, пусть побудут у нас. И Абаканова.
Николай про себя радостно улыбнулся. «У нас...» Это было первое открытое признание того, что у них есть свой общий очаг, своя семья.
— Будет вечер трех поколений: старики, мы и Женя, — сказала Надя.
Гости собрались часам к десяти. Позже других пришел Волощук. Когда вошел в ярко освещенную квартиру, шумел в кухне примус, Женя, сидя на диване, приятным голоском пела, аккомпанируя на гитаре, Митя Шахов просматривал журналы: Анне Петровне нездоровилось, и она осталась дома. Пока гости знакомились друг с другом в домашней обстановке, беседа велась вяло. Гребенников помогал Наде расставлять посуду в столовой.
— Я, миленькая, в деревушке Потоскуй был образцовым хозяином, — доносился его рокочущий голос (на стройке такого голоса никто не слыхал). Варил, стирал, штаны шил; недаром в девятьсот девятом, когда бежал, надели на меня женское платье! Вышел за ворота, а тут ветер... Юбка к коленям липнет, как мокрая. И фигура не женская... И ноги...
Николай показывал Шарлю Буше карабины, к которым испытывал нежность, почти как к живому существу.
— На пятьдесят шагов пробиваю копейку!
Шарль наклонял лицо к холодным стволам ленточной стали и поглядывал, что делала Женя. Девушка сидела между Шаховым и Волощуком, что-то оживленно рассказывая. Наконец, ему удалось услышать: речь шла о каком-то Пашке Коровкине, арматурщике.
— Парню девятнадцать, порывистый такой, горячий. Поставили мы его на самостоятельную работу. Обогнал даже некоторых старых арматурщиков. А раньше работал на стройке железной дороги и на земляных. И там был лучше других. А отец у него из раскулаченных. Смотрит волком. Так вот этот Коровкин на днях останавливает меня, просит принять в комсомол. «Не рано ли? — спрашиваю. — Отец твой... зубами щелкает...» — «Не рано! — говорит. — Я за отца не ответчик. Меня в комсомол примите».
— У нас, на коксохиме, — сказал Шарль Буше, — люди работали при сорокаградусном морозе. И я спрашиваю себя: что движет людьми? Заработок? Слава? Сознание важности дела? Конечно, в каждом отдельном случае можно найти и жажду славы, и желание побольше заработать, и глубокое сознание важности строительства, Но в целом это не то! И я, кажется, начинаю понимать, в чем дело: советский строй создал новые отношения между людьми, новое отношение к труду. Вот, кажется, в чем разгадка.