Тайна семейного архива
Шрифт:
– Ты не понимаешь… это совсем не то… так нужно… – не давал ей вздохнуть властный и в то же время жалкий голос, находивший ее беспомощно открытый рот, как бы она ни отворачивалась. – Спаси… прости… я не могу… смерть… – Манька чувствовала, что сейчас потеряет сознание, и, в последний раз рванувшись, увидела над собой огромные, влажные, сливовые глаза с застывшей в них мукой, услышала произнесенные вдруг жестким и безжалостным голосом отчаянные слова: «Прости. Так надо». Потом ее беззащитное лоно оказалось располосовано пополам, до закаменевшего живота, до раздавленных мускулистым телом грудей, до горла, в котором остановился стон, и она провалилась в спасительное беспамятство.
Когда Манька пришла в себя и осмелилась приподнять ресницы, то увидела в неверном свете луны, что на постели, положив руку на ее влажный
Там, внутри, у Маньки болело. Невольно связывая эту боль с телом сидящего рядом, она чуть перевела глаза и увидела над его плоским черным животом набухший диковинный гриб с узкой длинной шляпкой, багровой, готовой в любой момент лопнуть, со сверкающей на ней крупной каплей росы. При виде этого чуда низ ее живота вздрогнул, а Эрих мгновенно открыл глаза и навис над ней, устраивая флягу где-то в изголовье, среди подушек. Соски на его груди были черные и плоские, как жуки, и Маньке вдруг неудержимо захотелось дотронуться до них языком. Но она не успела, потому что Эрих, взяв за плечи, потянул ее вверх, усадил на подушках, мягко, но сильно развел колени и слегка коснулся пальцами грудей, словно поправляя их, хотя они и так доставляли Маньке почти боль своей натянутой кожей, откуда-то появившимся весом и сосками, которые словно окунули в едкую жидкость.
– Не бойся, – снова повторил он и поднес к ее рту фляжку. – Отпей немного. – Манька покорно отпила. – А теперь еще, и не глотай. – Жидкость жгла небо, но Манька терпела, пока Эрих, опершись на ее расставленные колени и касаясь волосами на груди ее грудей, не вытянул из нее коньяк и не упал лицом в спутанное, слипшееся, остро пахнущее чужим и непривычным, где было больно. И там, потираясь небритой щекой, лаская что-то вдруг выросшее в ней языком и ловя это губами, он говорил странные слова, треть из которых Манька, цепеневшая от ужаса, стыда, боли и сладости, не понимала, а треть и не могла понять. До нее доходили лишь какие-то смутные обрывки.
– Я хочу спастись… Ненавижу их и сам себя ненавижу… Но я хочу жить… Я не виноват, что родился здесь и делал это, и делаю, и выполняю… это приказ… Маргерит… не человек, не женщина… бездонная нацистская плоть… Не могу… Не хочу… Мне только тридцать, и я хочу жить, любить… Все люди… Ты русская, ты черная земля… откройся, спаси… – при этих словах Манька поняла, что давно уже вбирает эти смутные речи не рассудком, а нутром, разверстой плотью, судорожно и неумело пытающейся принять сотрясающееся тело. Щемящая, безбрежная жалость затопила ее, изливаясь беззвучными слезами на глазах и горячей влагой там, где стучались в нее эти жаркие беспомощные слова.
– Ми-и-иленький! Миленький мой! – тоненько пропела она и, обхватив черноволосую голову обеими руками, стала тянуть ее к себе, одновременно подлаживая худое тело так, чтобы ему было удобно войти в нее, и ощущая себя при этом матерью, дающей грудь слепо тыкающемуся, только что родившемуся младенцу. – Вот так, вот так, – по-русски приговаривала Манька, все шире раскидывая бедра, и рукой, положенной на твердые, тоже поросшие шерстью ягодицы, направляла отяжелевшее, словно сомневающееся тело. Она чувствовала, что ему почему-то трудно, и тогда, мысленно призвав на помощь пресвятую деву, она гибко, по-кошачьи вывернулась и открыла ему врата своими руками. Влажная тяжесть скользнула внутрь, а через мгновение Эрих упал головой на ее лицо и сладко, по-мальчишески засопел. Он был отчаянно, мертвецки пьян. Но Манька даже обрадовалась этому, до самого рассвета гладила она завитки на вспотевших висках, а когда Эрих, как птенец из гнезда, выпал из нее, она осторожно передвинулась и поднесла к раскрытым во сне губам левую грудь с царапиной от соборного стеклышка. Эрих наморщил нос, вздохнул, жадно схватил сосок и задышал ровнее, а лицо его стало спокойным и нежным.
Через неделю должен был наступить сорок пятый
год.С этого весеннего утра начались ее странные ежедневные встречи с Сережкой. Встречи эти совершенно сбивали Кристель с толку тем, что, будучи полностью бестелесными, заполненными исключительно всевозможными разговорами, являлись между тем какой-то поистине плотской изменой, изменой всем, заставлявшей Кристель вечерами падать в постель недоумевающей и изнеможенной. Они ходили в какие-то музеи, о существовании которых она даже не могла и помыслить, вроде музеев льда, камня, земли или хлеба; там, в пустых залах, они долго бродили, не касаясь друг друга, и Кристель сама себе казалась таким же застывшим музейным экспонатом. Или шли по набережной реки, которую Сережка любовно-презрительно называл «канавой «и у которой Кристель поначалу вознамерилась пересчитать все изгибы и повороты с возникающими из хмурого воздуха то львами, то орлами, но вскоре бросила эту идею, нереальную, как и сами их прогулки.
Несколько раз в ожидании Сережки она сидела за кулисами. Глядя на бессмысленное для постороннего человека движение театральной машины и на нелепые жесты оперных певцов, она все больше начинала пропитываться ощущением, что и сама не живет, а лишь все изображает что-то, что вовлечена в какой-то непонятный и загадочный, прямо-таки порочный круг, где все неестественно и ложно. И она предпочитала ждать его в крошечном театральном буфете за одним из трех шатких столиков. Он прибежит на несколько минут, жадно выкурит сигарету, сделает несколько глотков дурного кофе и сядет, склонив к плечу тяжелую голову, рассматривая ее все с тем же непреходящим любопытством. Иногда он кому-то звонил в ее присутствии, вероятно, женщинам, чему-то улыбался, чем-то оставался недоволен, но лицо его всегда оставалось при этом спокойным и даже равнодушным. О Елене он не упоминал вообще, будто ее и не было на свете.
Все их разговоры сводились, как правило, к тому, что она спрашивала, а Сережка отвечал, причем это всегда касалось не простых и ясных человеческих тем, а каких-то звездных материй и высших идеалов. Сначала он говорил просто, стараясь донести до нее смысл каждого слова, а потом увлекался. Его голос, низкий, уверенный и тихий, лился потоком, и Кристель не останавливала его, пытливо вглядываясь в теплые карие глаза. И все старалась понять, что в нем истинно, а что ложно. После спектаклей он, ничего не объясняя, прощался и нырял в теплую утробу метро, а Кристель оставалась стоять на становящемся почему-то враждебным к вечеру Невском проспекте и медленно шла домой пешком, снова и снова пытаясь что-то уловить, поймать, свести, соединить. И в конце концов всем своим существом начинала ощущать полную бесплодность своих попыток. Сережка словно был не человеком из плоти и крови, а неким облаком, сгустком тумана, галлюцинацией, которая ускользала, как только к ней протягивали руку.
Как-то проходя по старинной улице, где предприимчивый купец прославил свою любовь к искусству тремя женскими статуями с отрешенными улыбками призраков, Кристель вдруг с удивлением обнаружила, что встречаются они всего только неделю, впечатление же такое, что прожита едва ли не целая жизнь. Еще более ее удивило то, что через неделю ей уже пора возвращаться, а дело с Олюшкой так и повисло, как висели сейчас в ненастоящих сумерках какие-то ненастоящие облака над рекой. Сандре Кристель ничего не говорила об этих встречах, и ощущение обмана страшно тяготило ее, создавая образ неблагодарного гостя, тайком ворующего у гостеприимных хозяев их радости. Однажды она не выдержала и осторожно спросила у Сережки:
– А Сандра знает?..
На что тот улыбнулся и произнес фразу, испугавшую и окончательно запутавшую Кристель:
– Не волнуйся, она, может быть, знает гораздо больше, чем мы с тобой.
Однажды ночью, беспомощно плавая в плотном тумане своих чувств и внешних событий, Кристель услышала в коридоре шепот и чьи-то шаги. Шли явно двое, и одним из них определенно был Сережка. До утра она проворочалась без сна и успела выйти на кухню еще до того, как Сандра умчалась в университет. Она собиралась спросить все начистоту, но вместо этого, глядя в окно, за которым уже пушилась зелень, равнодушно рассказала, что вчера была на выставке в Национальном музее и по дороге к метро встретила того самого Сережку, мужа Елены.